Соседи разговаривали громко, похоже, перебранивались, двое нападали на капитана Польского, защищая Альку от его нетерпимости. Капитан кипятился:

— Пользы от них на ломаный грош. Они мне — как сор в глазах. Я бы позади войска старух поставил — злых, с розгами.

— Капитан, душа, как бы ты поступил на его месте? — Это спросил сосед в сиреневом халате, позже Алька узнал, что он майор, командир танкового батальона.

— Я детдомовец. А он… У него, может, талант на скрипке играть. Может быть, он поэт, вон у него какой нос острый, как гусиное перо.

Алька засыпал, безразличный к своей дальнейшей судьбе. Сон заботливо отгораживал его от обид сегодняшних и, напротив, предлагал ему, как спасительные лекарства, заботы давние — детские, по нынешнему его разумению, смешные и такие целебные.

Алька видел свой класс, мальчишек, стриженных под полубокс, девчонок с косами — стриженая была только Лялька, полное имя Ленина.

Из окна сильно дуло. Он смастерил вертушки из плотной бумаги, раскрасил их, пришпилил по периметру рамы булавками. Вертушки резво крутились и шелестели. Завуч Лассунский сказал, сбивая вертушки указкой:

— Аллегорий, с твоим умственным развитием это занятие не вступает в противоречие ни в коей мере. Но возраст! Борода еще не тревожит?

— Нет пока.

— Двухпудовку сколько раз выжимаешь?

— Один раз всего… Не выжимаю — толкаю.

— Так и запишем — бездельник.

После уроков его оставили заклеивать окна. Гейка Сухарев остался ему помогать да Иванова Ленина.

С Гейкой Сухаревым они дружно сидели за одной партой с третьего класса. Они все пришли из разных школ в эту новую, остро пахнущую штукатуркой. Воспитателем у них стал Лассунский Исидор Фролович. Позже они узнали, что он учится по вечерам в университете. Еще позже они придумали ему кличку Асмодей, а еще позже он стал у них завучем, но воспитателем так и остался.

А тогда он спросил:

— Ну-с, художники у нас есть?

Алька и Гейка поднялись из-за парты, посмотрели друг на друга с некоторым вызовом и удивлением.

— Гео Сухарев.

— Аллегорий Борисов.

— Ну и ну… Паноптикум…

Они поняли по этому «ну и ну», что отношения с воспитателем обещают быть весьма поучительными.

Лассунский велел им нарисовать дома стенную газету «Бюллетень» к столетней годовщине со дня смерти Александра Сергеевича Пушкина.

— Александр Сергеевич, — сказал он. — Так просто и так значительно. То-то, Гео и Аллегорий.

Они трудились три дня у Гейки на кухне на полу. Гейкины взрослые сестры перешагивали их небрежно. Небрежно смеялись над ними. Одна из сестер курила.

Кроме названия с завитыми до неузнаваемости буквами, они нарисовали большое «100» с портретом Пушкина-мальчика в одном нуле и Пушкина-взрослого в другом, силуэт памятника Пушкину в Москве, Медный всадник, Черномора, Руслана, кота, дуб, тридцать витязей чередой, их дядьку морского акварельными красками.

Посмотрев газету, Лассунский сказал:

— Ну и ну… «Бюллетень» пишется с двумя «л». Можно было заглянуть в словарь или спросить. Места для текстов вы не оставили — почему?

Они возразили запальчиво:

— Зачем для текстов? Пушкина наизусть нужно знать.

— А если кто-нибудь захочет выразить чувства?

— Пускай вслух выражают.

Лассунский вернул им газету.

— Необходимо думать. Пять минут размышлений, перед тем как начать дело. Пять минут размышлений сэкономят вам дни, может быть, недели… может быть, жизнь. Вперед, мальчишки, вперед — к свету. Кстати, вы умеете размышлять?

Они попробовали.

Слово «бюллетень», хоть и с двумя «л», в этом деле им показалось неправильным. Пушкин не больной инвалид, чтобы ему бюллетень, — он коварно убитый на дуэли великий поэт. Ему памятник! Чтобы как живой.

Они шумно написали: «Наш памятник замечательному великому поэту Пушкину Александру Сергеевичу!» Посередине листа нарисовали памятник Пушкин в окружении пионеров с цветами. Под ногами у Пушкина двуглавый орел царский разбитый. Вокруг постамента декабристы стоят гордые, под каждым фамилия. По краям листа в виде рамки много картинок ярких, но мелких. Места для выражения чувств в письменном виде осталось хоть и немного, но, по их размышлениям, достаточно. Кто писать-то будет: Верка Корзухина, Люсик Златкин, ну еще Молекула лупоглазый.

Гейкины красивые сестры перешагивали их с опаской, боясь наступить в блюдце с тушью или опрокинуть стаканы с кистями. Пол вокруг стенгазеты пестрел разноцветными кляксами. Гейкина мать и Гейкин отчим в сторонке месили тесто для пирогов. Уходя, Алька встретил на лестнице старшину-подводника, широченного, как платяной шкаф. Старшина шел свататься к старшей Гейкиной сестре.

Лассунский газету долго рассматривал, качал головой, улыбаясь.

— Теперь ваши размышления видны и понятны. Самомнения у вас многовато, но все же неплохо. Вы не такие уж и тупицы, как я себе представлял.

Он их все же любил. «Вперед, мальчики, — говорил он в минуты затишья. — Вперед — к свету…»

Очнулся Алька на второй день. Разглядел брезентовый косой потолок, птицы над потолком пронзительно и заунывно кричали.

Настроение в палатке было сумрачное, насупленное. Да и сама палатка прищурилась как бы то ли от папиросного дыма, то ли от сырости. Майор Андрей Николаевич лежал, обложившись томиками Гарина-Михайловского. Майор-танкист сидел на тумбочке у входа, смотрел на природу слепым лунем. Капитан Польской в проходе жал стойку. Он касался носом пола и наливался при этом пунцовой натугой. Стойку он не дотягивал, но горделиво выпрямлялся, играл напоказ калеными мускулами и поджимал живот.

— Зачем вы столько затрачиваете силы? — сказал Алька. — Стойка — это так просто. Это — как взмах.

Андрей Николаевич шевельнулся резко, томики Гарина-Михайловского попадали на пол. Майор-танкист повернулся на тумбочке.

— Тише, бабушка, — прошептал капитан Польской и захохотал вдруг. Ну, фитиль! А-а… Ну, кто прав? — Он обсверкал соседей смурными глазищами. — Я ж говорил — все на пользу. — Подошел к Альке, погрозил жестким пальцем: — А ты, Аллегорий, обманщик. Пока ты целые сутки бредил и метался, мы все про тебя узнали. И про Ляльку узнали.

— Какую Ляльку! Иванову Ленинку, так она же когда уехала…

— Помолчи. Разговорился. На-ка, поешь.

Капитан Польской поставил Альке на живот тарелку тушеного мяса с гречневой кашей, и, пока Алька ел, он горделиво вышагивал по проходу в своих синих сатиновых трусах.

— Видали, он меня будет учить стойку отжимать, ну не наглец? Я, может, с пеленок стойку отжимаю. Я, может, сперва на руках ходить выучился, а потом уж как все люди. У меня в детстве рахит был от пресной пищи.

Андрей Николаевич протянул стакан с молоком и печенье «Мария», майор-танкист кинул яблоко. Капитан Польской сел на корточки — стойку жать, но вдруг выпрямился и сказал:

— Ну-ка ты, теоретик, разобъясни мне теорию.

Майоры насторожились. Алька сел поудобнее, откусил от яблока.

— Я бы вам показал. Только сейчас у меня силы нет… Вы поставьте руки поближе к ногам, лучше на одну линию. Только их выпрямите, и руки и ноги… Теперь подавайте плечи вперед. Сильнее… Голову на спину пока не тяните… Теперь брюшным прессом — разгибайтесь… Ноги не сгибайте в коленях…

Капитан Польской неожиданно для себя легко вымахнул в стойку.

— Сильно не прогибайтесь в пояснице, некрасиво, — сказал Алька.

В ответ последовал радостный вопль:

— Тихо, бабушка!

За этим занятием их застала высокая, грузновато-красивая медсестра с плавной, как бы тягучей походкой. Она и руками всплеснула плавно, и воскликнула с мягким распевом:

— Что же это такое!

А когда капитан молодцом предстал перед ней, и грудь выпятил, и руки в бока упер, упрекнула его:

— Капитан, вы не мальчик — все хорохоритесь. — Она мягко подтолкнула его к кровати.

Он по-детски брюзгливо залез под одеяло. Майор-танкист остался сидеть на тумбочке, глядя в небо с какой-то неживой тоской.