— Сволочи. Икра немецкая. Паскуды. Кто меня керосином вымазал?
Над Володькой наклонился тот же скуластый, темный лицом парнишка.
— Я, — сказал он. — Не хватало нам твоих вшей и сыпного тифа. И заткнись. И язык придержи, не то я тебе еще врежу.
— А я бешеный. Я тебе горло перегрызу. — Володька подумал и вялым голосом уточнил: — Лучше я тебе ухо откушу. Ты уснешь, я подкараулю и откушу тебе ухо. — Он засмеялся бессильно. — И не трогай меня, по голове не бей. Где мой лещ? Сожрали?
— Заткнись, говорю, — ответил ему скуластый парнишка.
Полежав еще с полчаса, Володька сел. Дверь была закрыта неплотно. Он прислонился к ней. Лес в щели будто темная вспученная река. Поляны — светлые островки на ней. Небо синее, и земля теплая. И трава мягкая.
— Едете? Почему не удираете? — спросил он. Поезд стоял на разъезде, брал воду. — Ссыпимся, рванем в лес, и ищи-свищи. Может, боитесь?
— А малышей куда деть?
Володька огляделся внимательно. В глубине вагона сидели и лежали ребятишки гораздо младше его, многие совсем малыши.
— Больные у нас, — сказала стриженая девчонка, высокая, тощая и задумчивая. — Мы детский дом, у нас так нельзя.
Глаза у девчонки мамины. А какие у мамы глаза? Мертвые.
— Есть дают? — спросил Володька, помолчав.
— Дают. Облюешься.
Володька смотрел в открытую дверь на волю.
— Я-то убегу. Отдохну у вас, поем и дам ходу. Что я, дурак — к немцам ехать? Тем более не охраняют. Выпрашивать буду — все лучше.
Изредка он поглядывал на ребят. Девчонки штопали и латали одежду. «Семейка, ишь путешествуют».
— Пить, — застонал кто-то, укрытый пальто.
— Нужно удрать, в городе вас по домам разберут, — решил Володька, почесав стриженую, в коростах голову.
Никто ему не ответил.
— Конечно, нарасхват не пойдете. А я и подавно. Да я-то что, и так проживу. Не знаете, зачем вас немцы в поезде возят? А я знаю! — заорал он. — Чтобы партизаны эшелон не взорвали. Не догадываетесь?
Полина Трофимовна заплакала.
— Где мой лещ? Сожрали?
Полина Трофимовна оттащила его в угол, загородила собой. Он кричал из-за спины:
— Ссыпаться нужно! В лес удирать! Вы, герои чертовы, так и будете ездить?
Ребята гудели долго и не могли уснуть.
Ночью состав остановился. В щели показался свет. Фонарь «летучая мышь» вплыл в вагон. За ним, широко отодвинув дверь, влез немец. Был он на пьяных ногах, в руке бутылка. Поставил фонарь посередине вагона и все говорил что-то и выкрикивал, пел и приплясывал. Он совал ребятам кусочки сахара и наконец заявил членораздельно:
— Я есть артист.
Он кричал петухом, лаял, корчил смешные рожи, играл на губной гармошке и все прикладывался к бутылке, и глаза его сатанели. Рожи становились страшнее, страшнее, наконец он начал хрипеть и дергаться, водка, стекая на грудь, зло вспыхивала. Ребята, смотревшие на него сначала с любопытством, потом даже весело, стали расползаться по углам, прятались в тень, несколько малышей заплакало.
— Почему не веселись? — закричал немец. — Сейчас будем еще веселись. Сейчас главный циркус. Фокус-покус.
Он принялся сгонять ребятишек в центр вагона и рассаживать их кружком, потом вытащил к фонарю Полину Трофимовну.
— Фокус-покус — есть жизнь! — закричал он, швырнул пустую бутылку в открытую дверь. Вытер губы, забрал кофту Полины Трофимовны на груди в кулак — словно сжевал тонкую ткань пальцами.
Она ударила его по руке и отпрянула. Он заржал. И пошел на нее, перешагивая через ребят.
Она выбросилась из вагона спиной вперед. И Володьке показалось, что в последний свой миг она глянула на него, как бы моля увести ребят. Немец качнулся за ней с протянутыми руками. Он бы не упал, но скуластый с разбега ударил его ногой в зад. Немцевы руки соскользнули по двери, зацепились за дверной полоз и тут же исчезли. Фонарь «летучая мышь» скуластый тоже выбросил в темноту.
Паровоз загудел, набирая хорошую скорость после поворота.
— Ссыпаться! Нужно ссыпаться! — кричал Володька.
На остановке в вагон налезли пьяные немцы. Они хохотали и громко звали своего товарища. Гришка молча кивнул на дверь. Немцы не поняли. Но потом, так же громко ругаясь, как только что хохотали, они спрыгнули из вагона. Закрыли дверь снаружи. И окна закрыли.
На скобленом столе с черными пятнами от утюгов, чугунов и самоварных углей, с дырками от выпавших усохших сучков на белой нежной бумажке лежал неопознанный плод. Его бугристая кожа сочилась душистым солнечным маслом, заполняя избу запахом некой небесной росы, которую бабка надеялась понюхать только в райских садах.
Райский плод принес Сенька.
— Вот, — сказал он. — Я раненому немецкую фрукту принес.
— Украл, не иначе, — осудила его бабка Вера.
— Да неужто они такую фрукту сами дадут? Вкусная небось. Только я не знаю, как ее едят.
Сенька уселся на порог, чтобы не глядеть в мальчишкино лицо, из которого красные пятна сосут жизнь, и осталось ее там на донышке.
Вслед за Сенькой в избу набились ребятишки — глазищи до сердца, а сердце через них — на ладони. Нету у бабки Веры для ребятишек настоящего имени: кто Колька тут, кто Васька, кто Манька, а кто Тамарка, бабка Вера никак не запомнит. Бабки Верина память уже не сплетает таких узелков малых, как имена ребячьи, — Савря, и все тут. В Малявине поросенок — Савря, мальчишка сопливый — Савря и прочая мелкая безобидная нечисть — Савря. Ребятишки таращились на бабкин стол скобленый, на неведомый фрукт, как на чудо. По их глазам понимала бабка, что глядят они на него не из голодной жадности, а переполненные восхищением, радостные оттого, что глаза их видят невиданное, ноздри слышат неслыханное. Только самая маленькая, Сенькина сестренка Маруська, щурилась на чудесный плод с нескрываемым точным смыслом. Она и сказала, когда, наглядевшись досыта, ребятишки сбегали к деду Савельеву, чтобы определить назначение фрукта:
— Дедушка, а ее едят?
— Едят, — сказал дед Савельев. — Называется оно — апельсин. Деликатный плод, небось попробовать надо.
Бабка Вера уточнила строптиво:
— Хотя бы и апельсина, да для больного младенца это Сенька небось не для вас постарался. Ишь Саври…
Сенька отвернулся, сдержал вздох.
— Для больного оно без радости, — сказал дед. — Сопьет, и все тут, как воду.
Он взял апельсин со стола — упало бабкино сердце, но, видя рассыпанные вокруг сверкающие ребячьи глаза, она не посмела вмешаться. Дед Савельев взял нож — бабкино сердце совсем ушло. Дед надрезал кожицу сверху вниз, развернул ее лепестками — бабкино сердце подпрыгнуло, толкнулось в груди сильно и радостно, как у ребенка.
— Смотри ты…
На стариковой ладони расцвел цветок, и словно весна пришла в избу, словно расцвели целебные бабкины травы, а старые бревна стен дали вдруг клейкий веселый лист.
— Будто лилия…
Маруська, встав на цыпочки, тихо спросила:
— А ее кушают?
Дед, как волшебник, на ладони обнес по ребятам душистый цветок, подержал перед каждым, чтобы каждый успел нанюхаться, потом разделил сердцевину цветка на ядреные ломтики, в которых под тонкой пленкой кипел оранжевый сок.
— И тебе, Вера, — наделив ребятишек, сказал дед Савельев. — Лизни… А это — больному. — Он подошел к бельевой корзине, где со стиснутыми зубами лежал найденный на дороге мальчишка. — Разожми ему зубы.
Зубы мальчишки сами разжались.
— Кто меня керосином намазал? — крикнул он хрипло и дико. — Нужно «Хайль!» кричать… Ой, не бейте меня больше по голове… Поросятники! Недоноски! Колбасники!..
Бабка перекрестилась. Дед выдавил сок из ломтика в открытый, хватающий воздух мальчишкин рот. Мальчишка дернулся, выплюнул сок прямо в деда, засновал по корзине и наконец затих, затаился, спрятав голову под подушку.
Разделенное по частичкам солнце, каждому на ладонь подаренное, как бы померкло. Маруська заплакала, сказала с необоримой обидой:
— Вдруг ее есть нельзя. Вдруг это гадючья ягода.
— Можно, — сказал дед. — Она вкусная.