Некоторое время Кузьма молчал, Володьку не отталкивал, потом провел ладонью по его голове.
— Ну, ты того-этого… Без мирифлюндии… Ишь ты, две маковки у тебя, знать, счастливый ты, две маковки. — Он заметил валявшийся на полу обломок чугунного креста. Спросил: — Никак, ты меня убивать шел?
— А то кого же? — ответил Володька.
— Так ведь не справился бы, — сказал Кузьма серьезно. — Я против тебя что медведь против зайца. — Он посунулся к стене, как бы вполз на нее затылком, загрузив булыжные плечи в угол. — Может, ты все же того, пойдешь?
Володька глянул на него умоляющими глазами.
— А-а… — Кузьма махнул рукой. — Сиди пока. Успеешь уйти. Но когда я скомандую, чтобы без проволочек.
В одна тысяча девятьсот шестнадцатом году снайпер Прохоров Кузьма получил на грудь четвертого «Георгия» и чин прапорщика. С этим чином, да с четырьмя «Георгиями», да с пулей в шее, да с бельгийской винтовкой штучной работы, оставленной при нем, как его личный трофей, он и домой пришел. Пуля была на излете, она вошла в шею от уха и ближе к плечу остановилась. В полевом госпитале пулю вырезать не решились: стояла она очень близко к сонной артерии и к какому-то важному нерву, отчего левый глаз не закрывался даже во сне, а все дергался и мигал, и все лицо дергалось, и кривился рот, и разламывала череп неугасимая головная боль. На фронт его не пустили, а списали по чистой и с почестями.
Шагая от станции, Прохоров Кузьма издали увидал ветрянки на буграх, тринадцать штук — все его отца собственность. Одни — простомолки, другие — крупорушки, третьи — маслобойки и медогонки, четвертые — для тонкой муки, пятые — солод молоть, шестые — крупяную муку, овсяную и гречишную. Небольшие дружные ветрянки весело крутили крыльями. Сладить с ними было легко, и чинить их было нетрудно, и мельники — чтобы на каждую — были без надобности, мужик-помольщик сам засыпал зерно, сам молол — даже бабы, которые побойчее, могли управиться без подмоги. Повернут кузов к ветру, отожмут клин на валу, и пойдут глахать крылья, сначала медленно, будто преодолевая скрип, а потом все круче, все мягче — задрожит ветрянка, будто лодка на быстрой полоскучей волне, и как бы тронется вместе с бугром встречь ветру. Один мельник-специалист на всех ветрянках — его батька. Насекал жернова, налаживал прессы, центровал медогонки, когда разболтаются. Стадо у него было породное, луга да большой яровой клин под ячмень — на пиво.
Всем этим хозяйством владеть предстояло Кузьме. Вот и стоял Кузьма на дороге, смотрел на ветрянки глазами, сочащими радостную слезу, а лицо его дергалось, кривилось в муках.
Володька сидел, прижавшись к Кузьме.
Кузьма тронул двумя пальцами обе Володькины маковки.
— Выгляни, есть кто поблизости?
Володька выглянул быстро и осторожно — улица подле церкви была пустынной.
— Чисто…
Кузьма уселся к канистре, раскорячился по-турецки.
С каждым выстрелом из винтовки вываливалась горячая дымная гильза. Другой патрон, маслянистый, тускло-золотой, входил из патронника в ствол. Затвор прижимал его с легким сопением. Снова стреляла винтовка. Гильза падала на пол. Легкими струнами пели колокола.
Володька морозно дышал и вздрагивал: «А ну как еще чесанут пулеметом? И чего он на погибель стреляет в одну точку?»
Немцы уже опасались идти вдоль бугра, огибали смертельное место полем, потом вдруг сгрудились и, раскинувшись цепью, пошли на бугор с перебежками и ползком.
Кузьма засмеялся.
— В атаку пошли на снайпера. Ищите — воюйте. Оттуда нас не видать — у меня проверено. Им оттуда в бинокль глухой угол виден. А у меня тут кирпичи вынуты. Пуля идет вдоль по оконному проему, а выскакивает как бы прямо из глухой стены. Из пулемета они чесануть могут — чесанули же, но это так, больше для очистки совести. Колокольни сейчас у стрелков не в чести. Они ж на виду — какой дурак станет с колокольни стрелять? В этом тоже есть психология. — Кузьма побаюкал свою винтовку, погладил ее широкой, как лещ, ладонью: — Инструмент — скрипка. Я снайпер, одинокий стрелок… Я тебе сейчас растолкую, — сказал он, и голос его стал особым, каким мастер объясняет ученику секрет того дела, которое удалось ему в совершенстве. — В первую мировую со мной офицеры здоровались за руку. Я тогда немцев повалил больше, чем иная рота. Четыре «Георгия», полный бант, — не шутка.
Он все поглаживал и поглаживал винтовку, наполняясь уверенной гордостью от соприкосновения с ее строгим телом.
У Володьки заалели губы, рот приоткрылся. Потом лицо его отвердело, и только глаза сияли, как солнечные прогалины в грозовом небе.
— Чтобы воевать в одиночку и без промаха, нужен инструмент. Снайпер свое оружие в чехле носит, и я носил. Упаси бог, попадет песок или грязь, или замокнет. Одинокий стрелок — и разведчик, и охотник, и, само собой, воин. Винтовка для такого дела должна быть тяжелая. Наше оружие трехлинейное — легкое. Немецкий «шпаллер» хоть и потяжелее, но легковат. Я к своей прежней винтовке свинцовую обкладку делал. Снайпер с колена не стреляет, а с плеча и навскидку, само собой, никогда. Снайпер стреляет лежа или вот так, сидя. Тяжелая винтовка дает устойчивую наводку, она своей тяжестью самое малое мое дыхание гасит. Прицел необходим хороший — оптика «Цейс». Наши прицелы торопливые. У немцев «Цейс» и есть, но тоже не всякий. А вот это — архангелу Михаилу не стыдно преподнести. — Кузьма поднял драгоценное оружие на широко открытых бережных ладонях. — Это и есть инструмент.
По колокольне больше не стреляли. Немцы, переждав страх, снова пошли мимо бугра не прячась. Кузьма на них не глядел, он отломал корочку хлеба и жевал ее, не глотая, чтобы на дольше сохранился во рту хлебный запах.
Слушая его, Володька чувствовал, как гордость снайпера Кузьмы Прохорова переходит в него, делает его тело и всю повадку тяжеловато-сосредоточенной, неторопливой, а под фланелевой рубашкой, на тощей, еще не окрепшей груди и руках вызревают булыжные мускулы. И, почувствовав себя сильным, Володька почему-то не о себе подумал, не о будущих своих подвигах, а о старухе своей — бабке Вере. «Небось ищет меня по всем дорогам. Небось ноги стоптала». Володька представил, как бабка Вера пробирается сквозь немецкое отступление. «Может, ее бьют-убивают? Немцы в отступлении все крушат. Разом могут старуху прикокнуть — не пожалеют». От этих мыслей только что налившиеся каменной силой Володькины мускулы снова ослабели и тело озябло. «Может быть, дядя Кузьма даст в прицельное стеклышко поглядеть. Может, бабка идет — увижу».
— Для снайпера кто опасен? Не все, кто слышит звук. Война — шум вокруг капитальный. Только тот опасен снайперу, кто рядом с убитым. Если с тобой рядом упал товарищ, значит, и ты на прицеле, значит, рази, не то тебя поразят. А когда звук от выстрела не бежит за пулей, а как бы заставляет воздух звучать со всех сторон, будто эхо в лесу или в горах, — куда стрелять, какой опасаться стороны? Тут хоть «Отче наш» читай, в крик кричи. Снаряд наполовину слепой, от него можно спрятаться в ямке. А от снайпера? Может, он тебя с неба бьет, как божья кара. В этой винтовке звук такой и есть — необычайный. Как прихитрили ее бельгийцы? Сами не воины, а в оружии понимают.
Мне тогда пожаловались солдаты: бьет, мол, а откуда — не знаем. Бьет, нечистая сила.
Я за ним месяц охотился. Неделями в часть не возвращался. С лица почернел. Заноза в груди — помру, а добуду. Меня два раза поп отпевал: за упокой героя — георгиевского кавалера. А он все хлещет, будто мокрым кнутом. Я от этого звука разум потерял: течет на меня небо — дождь пополам с кровью. Солдаты русские падают на сырую землю.
Дождило. Фронт на одном месте полгода стоял, и все дожди, дожди. Я за ним, он — за мной. Так и ползали, как лютые змеи. Он меня из этой винтовки и чмокнул в шею. И приполз, дурак, ко мне — посмотреть на меня мертвого. Вот тогда я его капитально на нож взял. Молодой, а уже обер. Холеный, видать, сановитый, иначе откуда ему такая винтовка? Я его приволок в окопы, чтобы солдатики поглядели на нечистую силу.