– Почему ты вместо этого не приезжаешь к нам? Потому что я не смогла родить тебе сына? – вполголоса спросила я.
Выражение лица Джона смягчилось, он обнял меня.
– Исобел, Исобел… Я часто езжу к Дикону совсем не поэтому… Бог велел помогать другим. Хотя бы по мелочам. Подать чашу воды одному из Его созданий, что-нибудь посоветовать другому, подарить третьему… Ребенок может терпеть придирки или чувствовать себя заброшенным; доброе слово может его утешить… Дикон многое вынес. Он родился в самом начале нашей войны с Ланкастерами и за свой короткий век видел больше насилия и горя, чём любой другой. У мальчика нет ни отца, который мог бы руководить им, ни матери, которая могла бы его утешить… – Джон осекся, но поздно. Он был прав. Тетка Джона Сесилия родила много детей, но не была им настоящей матерью. После смерти мужа герцогиня Йоркская закрылась в своем замке Беркемстед, где молилась и жила как монахиня, словно не несла ответственности ни за кого, кроме себя.
– Малышу очень нужно, чтобы его подбадривали, – продолжил Джон. – Он не уверен в себе; кроме того, он левша, а это сильно затрудняет овладение рыцарским искусством. – Муж взял меня за подбородок и заставил смотреть ему в глаза. – Милая, Бог воздаст за доброту сторицей. Ты в этом сомневаешься?
Устыдившись собственной ревности и женской несостоятельности, я кивнула. Джон был прав. Как можно было скупиться на любовь к мальчику, который к восьми годам успел вынести ужасы Ладлоу, плен, изгнание и стать свидетелем множества смертей? Слова Джона открыли мне глаза. С того дня я полюбила Дикона как родного. Так, словно он заменил нам потерянного сына.
Тяжелые испытания оставили на мальчике свой след; когда я видела маленького Дикона, его грустные серые глаза заставляли меня вспоминать Ладлоу. Мне хотелось прижать малыша к себе, поцеловать и заставить забыть боль. Ричард обожал своего старшего брата, и я невольно думала: «Что бы Дикон ни делал, чего бы ни достиг, он всю жизнь будет находиться в тени Эдуарда так же, как Джон находится в тени Уорика». Зная это, я относилась к нему с материнской нежностью, которую старалась проявлять при любом удобном случае.
Однажды Борроу-Грин навестил отец Урсулы, сэр Томас Мэлори. Когда вечером мы сидели в светлице и пили вино, он спросил:
– Как поживает графиня Солсбери?
– Плохо, – ответила я, вспомнив, как выглядела графиня Алиса, когда я в последний раз видела ее в Миддлеме. Больная и повредившаяся в рассудке, она лежала пластом, никого не узнавая и ни с кем не разговаривая. – Боюсь, для мира она потеряна.
Старый рыцарь пробормотал в адрес матери Джона несколько добрых слов и умолк. Я подлила вина в его чашу и сменила тему:
– Вы присутствовали при освобождении моего мужа из заключения… Как случилось, что Эдуард решил помиловать жителей Йорка?
Сэр Томас ответил мне в том же красочном стиле, в каком, очевидно, писал свои сочинения:
– Милорд Монтегью – настоящий рыцарь… один из благороднейших… Представьте себе всех нас, рыцарей и горожан, собравшихся вокруг короля Эдуарда, сидевшего на вороном коне. Лунные лучи падали на его красивое бледное лицо, а он не сводил глаз с протухших голов своего доблестного отца, любимого брата Эдмунда, доброго графа Солсбери и его веселого сына, сэра Томаса Невилла, прибитых к воротам, покрытых мухами и личинками. «Снять их! – приказал он. – Отправить в Понтефракт, соединить с телами и похоронить достойно, по христианскому обычаю!» Потом он долго молчал, сидел как мертвый и смотрел на отмель Миклгейт.
Мы уже подумали, что тем дело и кончится, но внезапно он обвел нас горящими глазами и сказал: «Жгите этот город дотла, грабьте его, насилуйте женщин, вешайте мужчин, чтобы не уцелел ни один из тех, кто за три месяца, прошедших со Святок, не ударил палец о палец, чтобы снять с ворот голову моего отца!» Его голос напоминал шипение змеи; услышав слова короля, все собравшиеся вокруг – и друзья, и враги – стали такими же бледными, как облака над их головами, и затрепетали. Никто не посмел попросить короля пощадить город, боясь навлечь на себя его черный гнев. Никто, кроме милорда Монтегью… Он вышел вперед, преклонил колено, посмотрел на короля Эдуарда и сказал: «Благородный король, дорогой кузен и доблестный рыцарь, я умоляю вас простить вину жителям Йорка, ибо они не имели ни сил, ни храбрости противостоять анжуйской суке и ее беззаконной орде, но не принимали участия в ужасном деле, совершенном безбожной тварью, женщиной, которой чуждо милосердие. Это добрые люди, ваши подданные, и, если вы дадите им возможность служить вам, они не подведут своего сеньора и делом докажут вам свою преданность».
Король долго смотрел на склоненную голову лорда Монтегью, и мы, все собравшиеся, трепетали, боясь за жизнь лорда, ибо были уверены, что ярость короля обратится на него. Но когда король Эдуард поднял глаза, гнев оставил их, и мы услышали следующие слова: «Лорд Монтегью, если ты смог обратиться ко мне с такой просьбой после того, как увидел протухшие головы своего отца и брата, прибитые к воротам этого проклятого города, то ты лучший человек, чем я, мой добрый кузен… Твоя просьба будет удовлетворена». Так Йорк избавился от ужасов, которые выпали на долю Ладлоу.
В комнате воцарилось молчание. Урсула и ее мать вытирали слезы. Я не могла вымолвить ни слова; наполнявшая душу гордость за мужа лишила меня дара речи.
От Джона продолжали прибывать добрые вести. Он освобождал все новые замки, принадлежавшие йоркистам, истреблял действовавшие на границе банды воров и головорезов и преследовал беглых сторонников Ланкастеров. Но годы гражданской войны и беззакония принесли свои горькие плоды, питавшие надежды ланкастерцев, поэтому у мужа почти не было возможности вернуться ко мне и насладиться семейными радостями. Я горько сетовала на судьбу Джона, не видевшего ничего, кроме бесконечных сражений.
Однажды теплым летним днем накануне дня рождения Джона в Борроу-Грин остановился торговец, следовавший в Норич, и показал мне свои товары. Когда я заглянула в его мешок, мое внимание привлек блеск чего-то бронзового, наполовину скрытого мотками ткани и горой игрушек. Торговец выудил вещь наружу.
– Танцовщица под вуалью, – сказал он, осторожно глядя на меня цепкими темными глазами. – Из Александрии, отлита из бронзы греческим скульптором за триста лет до Рождества Христова…
Я провела пальцем по ее точеным чертам и складкам одежды. Накидка окутывала танцовщицу с головы до ног; с макушки ниспадала вуаль, оставлявшая неприкрытыми лишь глаза и лоб. Скульптор изобразил ее в момент поворота; казалось, фигурка оживала у меня на глазах.
Я заплатила запрошенную торговцем неслыханную сумму, на которую наша семья могла бы жить целый месяц. Если купец не лгал, с тех пор, как древний скульптор эллинистического периода любовно отлил этот прекрасный образ из золотистого металла, миновали сотни лет. Я получала возможность прикоснуться к прошлому.
– Интересно, кем она была, – задумчиво промолвила я, обращаясь к Урсуле. – Любила ли кого-нибудь? И танцевала для него?
– Ясно только одно: она была красавицей, – ответила Урсула. – Это видно даже под складками покрывала… И танцевать она умела… так же, как вы, миледи.
– Если бы у меня была возможность танцевать для того, кого я люблю… хотя бы и в покрывале…
На следующий день произошло одно из тех редких совпадений, которые невозможно объяснить: в Борроу-Грин приехали бродячие цыгане, желавшие развлечь нас своими танцами. Поскольку покупка статуэтки истощила мой кошелек, я заплатила столько, сколько могла себе позволить, и ослик вкатил во двор их повозку. Я пригласила на представление всех домочадцев, и наш маленький зал наполнился до отказа. Все дружно хлопали в такт звукам гитар, цимбал и барабанов. Когда я следила за тем, как они кружились и били в бубны, мне в голову пришла любопытная мысль.
После окончания представления я пригласила цыган в светлицу и сказала:
– Я хочу сделать сюрприз мужу, лагерь которого находится на шотландской границе. – И изложила свой план.