«Что ж, жизнь продолжается», – подумала я.
Даже для моего дяди. В молодости он знал любовь. Когда любовь прошла, он нашел утешение в обретении знания. Он не делал разницы между богатыми, знатными и безродными; его называли другом короли, священники и монахи и высоко чтили за ум и достижения в науке: он написал много книг и перевел с недоступного греческого на латынь множество классических произведений… Он видел мир… мрачные европейские крепости, замки крестоносцев в Иерусалиме, сверкающую беломраморную Венецию, которая его так очаровала… посетил все места, где хранились священные реликвии: большой палец Константина, тело святой Елены, кусочек Истинного Креста…
Да, мой дядя был знаком с могущественными людьми, видел святыни и делал многое, но этого мало: он всегда был глубоко благочестивым человеком. Конечно, Господь будет к нему милостив.
Утешив себя такими мыслями, я легла в постель, но последнюю ночь своего дяди провела беспокойно. Когда утром Урсула одевала меня, я чувствовала, что дрожу всем телом, и со страхом смотрела на дверь.
То, что мне предстояло, было страшно, и я не могла заставить себя выйти на улицу.
– Дорогая леди, сегодня все будет по-другому, – мягко сказала Урсула, обняв меня за плечи. – Милорд Уорик уже дал соответствующие распоряжения. Вас… и милорда Вустера… защитят. Я закусила губу и с трудом кивнула. Слова Урсулы звучали странно. Она узнала, что моего дядю доставят из тюрьмы в Тауэр в носилках с занавешенными окнами. Беснующаяся толпа не сможет его оскорбить, потому что Уорик ввел комендантский час. Под страхом смертной казни было запрещено выходить на лондонские улицы без специального разрешения.
Окруженная эскортом из двенадцати человек, я ехала по пустым улицам в Тауэр, куда должны были доставить моего дядю. Цоканье копыт Розы эхом отдавалось от стен. Был теплый солнечный день, но безлюдные улицы выглядели угрожающе. Горожане молча смотрели на меня из окон, с крыш и балконов; за мной следили тысячи глаз. Мы доехали до Тауэра и спешились во дворе. Когда воины проводили меня до зеленого холма, я увидела платформу и только тут поняла, что готовится.
Перед плахой стояли две скамьи, пока пустовавшие. На первую должен был сесть лорд-констебль Англии, граф Оксфорд; место рядом с ним было предназначено для Уорика. Вторую скамью поставили для свидетелей. Я упала на бархатное сиденье, радуясь, что приехала первой. Мне требовалось время, чтобы прийти в себя до прибытия остальных. У боковой стены стояла группа монахов из Кентерберийского собора и пела любимые гимны моего дяди. Дядя дружил с этими людьми, делал щедрые дары и проводил с ними долгие часы, изучая Священное Писание.
На серо-голубом небе не было ни облачка. Вороны, сидевшие на заборах и узких карнизах, издавали хриплые крики, словно требуя, чтобы мы поторопились и дали им возможность попировать. Не желая слышать их карканье, я сосредоточилась на гимне, который пели монахи. «Как мы сюда попали?» – спрашивала я небо, ничего не видя от слез.
Начали подтягиваться другие свидетели. Это была пестрая смесь йоркистов и ланкастерцев, либо связанных с моим дядей свойством, либо родственников тех, кто пострадал от его рук. Проходившие мимо родные кивали мне, но другие не поворачивали головы. Правда, граф Оксфорд, перед тем как сесть, учтиво поклонился мне. Затем пришел Уорик, отдал мне преувеличенно низкий поклон, улыбнулся и опустился на бархатное сиденье, Монахи прекратили петь, и воцарилось молчание.
Вышел палач в капюшоне, одетый во все черное, и поднялся на платформу. Эхо его тяжелых шагов звучало у меня в ушах; от ужаса перехватило дыхание. Должно быть, я ахнула, потому что Уорик пробормотал: «Крепись, Исобел». Палач занял место у плахи, повернулся к нам, расставил ноги и положил руки на рукоять топора, лезвие которого упиралось в солому. Когда два стража вывели дядю, у меня сжалось сердце.
Он поднялся по ступенькам со спокойным достоинством, улыбнулся палачу, протянул ему связанные руки, и тот разрезал веревку кинжалом. Когда дядя шагнул вперед и обратился к нам с последним словом, никто не пошевелился и не произнес ни звука. Мне едва не стало плохо, но я собрала все свои силы и не позволила себе заплакать. Когда дядя дошел до края платформы, я улыбнулась ему и была вознаграждена ответной улыбкой.
Слов дяди я не слышала, потому что меня окутал туман, заставивший сознание онеметь. Я видела, как шевелились его губы, и слышала обрывки фраз:
– …осужден по законам Падуи, а не Англии, но… снисходительность – это слабость… всегда желал мира, а не войны… старался выполнять свой долг перед Англией, моим королем и Богом…
Окутавшее меня облако слегка рассеялось; и я поняла, что наступила тишина. Я прикрикнула на себя и попыталась сосредоточиться. Дядя подошел к плахе, снял дублет и протянул палачу, который бросил его себе за спину. Потом дядя отстегнул воротник и передал его человеку в черном. Терзавший меня холод стал еще сильнее, а когда дядя достал из внутреннего кармана рубашки золотой нобль и вручил его палачу, я задрожала всем телом. Палач глухо поблагодарил. Дяде следовало опуститься на колени, но он еще не закончил.
– Последняя просьба, – звонко и спокойно сказал он. – Будь добр, отруби мне голову тремя ударами топора в честь Святой Троицы.
Все дружно ахнули. Я ощутила комок в горле и вонзила ногти в ладони. Палач, сбитый с толку этой просьбой, слегка попятился, потом кивнул, но я увидела, что его глаза под черным капюшоном расширились.
Потом дядя посмотрел на небо, перекрестился и сказал:
– In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sanctis in manus tuas, Domine, commendo spiritum meum.[64] – Потом встал на колени и положил голову на плаху. После секундной задержки он вытянул руки и быстрым жестом прижал их к бокам в знак того, что готов принять свою судьбу.
Монахи запели по-латыни гимн, и яркий дневной свет затмила смертная тень.
– Sancta Maria, Mater Dei, or a pro nobis pecca-toribus, nunc et in hora mortis nostrae…[65]
Наклонив голову, чтобы не видеть дальнейшего, я эхом повторяла их слова.
Топор упал. Хотя я готовилась к этому, но знала, что никогда не забуду звук голоса дяди и его последнее слово на этой земле.
– Jesu..[66] – выдохнул он, когда лезвие коснулось его шеи.
На следующей неделе в Лондон вернулся Джон. Наша встреча была сладкой и горькой одновременно. Звук его голоса, ощущение его объятий и прикосновения к его сонному телу доставляли мне невыразимую радость, но при воспоминании о событиях на Тауэр-ском холме у меня сводило живот; картина смерти дяди преследовала меня, отравляя счастье чувством вины. Перед отъездом Джон повел меня в собор Святого Павла, чтобы сделать вклад и заказать чтение молитв за упокой дядиной души. Когда я шла к алтарю, тяжело опираясь на руку мужа, мой взгляд упал на придел, в котором нас застал Сомерсет. Из страха перед герцогом я в тот же день написала дяде в Ирландию, отчаянно умоляя его о помощи. И он оказал ее. Теперь Сомерсет был мертв. И дядя тоже. Многое изменилось. Но еще большее осталось прежним…
Охваченная скорбью, я преклонила колени перед алтарем и помолилась за дядю… и за Сомерсета тоже.
Взяв Лондон, Уорик совершил по крайней мере одно хорошее дело. Он выпустил из тюрем заключенных, и отец Урсулы, сэр Томас Мэлори, вышел на свободу из Саутуорка, в котором провел четыре последних года, Элизабет Вудвилл постоянно откладывала суд над ним, боясь, что Уорик подкупит присяжных и свидетелей или что Мэлори сумеет доказать свою невиновность.
Когда церковные колокола прозвонили восход Венеры и на реку опустились сумерки, мы собрались в светлице Эрбера, чтобы выпить по чаше мальвазии. Старый Мэлори, ссутулившийся под бременем лет, поседевший и похудевший, безудержно радовался своей свободе.