– Отниму, – подтвердила старуха.

– Ну так вот: я твою собаку кормил, а она мне не заплатила. Я с ней поступил по-твоему: содрал с нее мало сказать лучшее – единственное платье.

С этими словами он показал старухе шкуру убитой собаки.

– Ах, какой ты жестокий, господин лекарь! – завыла старуха. – Бедный песик! Ведь он мне, убогой вдове, заместо ребенка был. Зачем ты отнял у меня единственного друга? Теперь я помру с горя.

– Я ее воскрешу, – сказал Уленшпигель.

– Воскресишь? – переспросила старуха. – И она по-прежнему будет ко мне ласкаться, в глаза заглядывать, лизать мне руки и вилять хвостиком? Воскресите ее, господин лекарь, и я вас накормлю самым дорогим обедом и не только ничего с вас не возьму, а вам же еще уплачу флоринчик.

– Я ее воскрешу, – подтвердил Уленшпигель. – Но только мне нужна теплая вода, патока, чтобы смазать швы, иголка с ниткой и подлива к жаркому. Во время этой операции я должен быть один.

Старуха все ему дала. Он взял шкуру убитой собаки и пошел в сарай.

Войдя, он помазал старой собаке морду подливкой, что, видимо, доставило ей удовольствие, патокой провел по брюху широкую полосу, лапы тоже смазал патокой, а хвост подливкой.

После этого трижды издал какое-то восклицание, а затем сказал:

– Staet op! Staet op! Ik ’t bevel vuilen hond![114]

Тут он второпях сунул шкуру убитой собаки к себе в суму и дал такого пинка живой собаке, что та мигом очутилась в харчевне.

Старуха, видя, что ее собачка цела и невредима, да еще и облизывается, хотела было поцеловать ее, но Уленшпигель воспротивился.

– Не ласкай собаку до тех пор, пока она всю патоку не слижет, а как слижет, стало быть, швы у нее зажили, – сказал он. – Ну а теперь давай сюда десять флоринов.

– Я обещала всего один флорин, – возразила старуха.

– Один за операцию, девять за воскрешение, – в свою очередь возразил Уленшпигель.

Старуха дала ему десять флоринов. Перед тем как удалиться, Уленшпигель бросил на пол шкуру убитой собаки и сказал:

– Вот тебе, хозяйка, старая собачья шкура, – смотри не потеряй: когда новая прохудится, употреби ее на заплаты.

67

В это воскресенье в Брюгге по случаю праздника крови Христовой был крестный ход. Клаас посоветовал жене и Неле туда сходить – ну как они встретят там Уленшпигеля? А он, мол, будет сторожить дом да поджидать паломника.

Женщины ушли. Клаас остался в Дамме и, усевшись на пороге, убедился, что в городе ни души. Из ближнего села доносился чистый звон колокола, а из Брюгге по временам долетали то трезвон, то орудийные залпы, то треск потешных огней, зажигавшихся в честь праздника крови Христовой.

Клаас задумчивым взором высматривал Уленшпигеля, но не видел ничего, кроме безоблачного, ясного голубого неба, собак, лежавших, высунув язык, на солнцепеке, воробьев, с беззаботным чириканьем купавшихся в дорожной пыли, подкрадывавшегося к ним кота да солнечных лучей, имевших вольный доступ во все дома и зажигавших отблески на медных котелках и оловянных кружках.

Все вокруг Клааса ликовало, только он один тосковал, по-прежнему искал глазами сына и старался разглядеть его в сером тумане, застилавшем луга, старался различить его голос в радостном шелесте листьев, в веселом пении птиц. Внезапно на Мальдегемской дороге он увидел высокого человека и сразу понял, что это не Уленшпигель. Человек остановился возле чужой грядки, надергал моркови и с жадностью на нее набросился.

«Ишь как проголодался!» – подумал Клаас.

Незнакомец исчез, но минуту спустя вновь появился на углу Цапельной улицы, и тут Клаас узнал его: это был тот самый гонец, который привез ему от Иоста семьсот червонцев. Он устремился к нему навстречу и сказал:

– Пойдем ко мне!

– Блаженны странноприимцы, – отозвался тот.

Снаружи на подоконнике Сооткин никогда не забывала насыпать птицам крошек – они к ней и зимой прилетали кормиться. Незнакомец подобрал крошки и проглотил их.

– Ты, видно, хочешь есть и пить, – заметил Клаас.

– Неделю назад меня ограбили разбойники, – сказал тот, – все это время я питался одной морковкой да кореньями.

– Стало быть, пора закусить, – рассудил Клаас и открыл ларь. – Вот полная миска гороха, вот яйца, колбаса, ветчина, гентские сосиски, waterzoey (рыбное блюдо). Внизу, в погребе, дремлет лувенское вино, вроде бургонского, прозрачное и красное, как рубин, – оно только и ждет, чтобы пришли в движение стаканчики. Подбросим-ка хворосту в печь! Слышишь, как запела колбаска на рашпере? Это песнь во славу снеди.

Поворачивая и переворачивая колбасу, он спросил гостя:

– Не видал ли ты сына моего Уленшпигеля?

– Нет, – отвечал тот.

– А как поживает мой брат Иост? – продолжал расспрашивать Клаас, ставя на стол жареную колбасу, яичницу с жирной ветчиной, сыр, большие стаканы и бутылки с красным прозрачным искристым лувенским вином.

– Твоего брата Иоста колесовали в Зиппенакене под Аахеном за то, что он, впав в ересь, сражался с императором, – отвечал гость.

– Проклятые палачи! – дрожа всем телом от страшного гнева, в исступлении крикнул Клаас. – Иост! Несчастный мой брат!

– Все радости и горести посылаются нам свыше, – строго заметил гость и принялся за еду.

Утолив голод, он сообщил:

– Я выдал себя за нисвейлерского хлебопашца, родственника твоего брата, и навестил его в темнице. А к тебе я пришел потому, что он мне сказал: «Если ты не умрешь за веру, как я, то сходи к брату моему Клаасу и скажи, что я ему завещал жить по-божески, помогать бедным и тайно учить сына заповедям Христовым. Деньги, что я ему дал, нажиты на темноте народной – пусть же он употребит их на обучение Тиля, дабы тот познал истинного Бога и был начитан от Писания».

Сказавши это, гонец поцеловал Клааса.

А Клаас в отчаянии все повторял:

– Несчастный мой брат! Умер на колесе!

Он обезумел от горя. И все же, заметив, что гость хочет пить и подставляет стакан, налил ему вина, но сам ел и пил без всякой охоты.

Обе женщины отсутствовали целую неделю. Все это время посланец Иоста прожил у Клааса.

По ночам до них доносились вопли Катлины:

– Огонь! Огонь! Пробейте дыру! Душа просится наружу!

Клаас шел к ней, успокаивал, затем возвращался к себе.

Прогостив неделю, посланец ушел, согласившись взять у Клааса всего-навсего два каролю на пропитание и ночлег.

68

Как-то раз, когда Неле и Сооткин уже вернулись из Брюгге, Клаас, сидя в кухне на полу, точно заправский портной, пришивал к старым штанам пуговицы. Тут же в кухне Неле науськивала на аиста Тита Бибула Шнуффия, а пес то с громким лаем бросится на аиста, то отскочит. Аист, стоя на одной ноге, устремлял на пса важный и задумчивый взор, а затем, изогнув длинную шею, зарывал клюв в перья на груди. Невозмутимость аиста только ожесточала Тита Бибула Шнуффия. Но в конце концов аист решил, что одна игра не потеха, и клюв его с быстротой стрелы вонзился в спину псу – тот с воем, выражавшим: «Спасите!», кинулся от него прочь.

Клаас хохотал, Неле тоже, а Сооткин все смотрела на улицу: не видать ли Уленшпигеля.

Вдруг она сказала:

– Идут профос и четыре стражника. Конечно, не к нам. Двое завернули за угол...

Клаас поднял голову.

– А двое остановились у дверей, – прибавила Сооткин.

Клаас вскочил.

– За кем это они пришли? – продолжала Сооткин. – Господи Иисусе! Клаас, да они к нам!

Клаас выбежал из кухни в сад, за ним Неле.

Он ей шепнул:

– Спрячь деньги – они за печной вьюшкой.

Неле поняла, но, увидев, что он перемахнул через изгородь, что стражники схватили его за шиворот и что он отбивается, заплакала и закричала:

– Он ни в чем не виноват! Он ни в чем не виноват! Не обижайте моего отца Клааса! Уленшпигель, где ты? Ты бы их убил!

С этими словами она бросилась на одного из стражников и впилась ногтями ему в лицо. Затем с криком: «Они его убьют!» – повалилась на траву и начала кататься по ней, как безумная.

вернуться

114

Вставай! Вставай! Тебе что сказано, паршивый пес! (флам.)