– Зачем ты умчался, ненаглядный мой Ганс? – твердила Катлина. – А Неле злая.
А Неле продолжала свой рассказ:
– Он возвещает о своем прибытии орлиным клекотом. Видятся они по субботам. Мать говорит, что его поцелуи холодны и тело у него как лед. Когда она в чем-нибудь отказывает ему, он колотит ее. Один только раз получила она от него несколько флоринов – обыкновенно он у нее берет деньги.
Сооткин, сложив руки, молилась за Катлину. А Катлина с сияющим лицом говорила:
– Мое тело теперь не мое, душа моя теперь не моя – все твое. Ганс, ненаглядный мой, возьми меня опять на шабаш! Вот только Неле не хочет – Неле злая.
– На рассвете он уезжает, – продолжала девушка, – мать потом рассказывает мне очень странные вещи... Да не смотри ты на меня такими злыми глазами, Уленшпигель!.. Вчера она мне сказала, что какой-то красивый сеньор в сером одеянии, по имени Гильберт, сватается ко мне и скоро придет со мной познакомиться. Я ей на это ответила, что мне никакого мужа не надо – ни красавца, ни урода. И все-таки она материнскою властью заставила меня ждать, велела не ложиться, – ведь когда речь идет о сердечных делах, она рассуждает здраво. Мы уже почти разделись, обеим хотелось спать. Я задремала вон на том стуле. Когда они вошли, я не проснулась. Вдруг чувствую: кто-то меня обнимает и целует в шею. При свете полной луны глаза его сверкают, как гребни волн морских в июльский день перед грозой. Слышу, шепчет он мне: «Я Гильберт, твой муж. Будь моей – я тебя озолочу». От него пахло рыбой. Я оттолкнула его. Он хотел взять меня силой, но я справилась бы и с десятью такими, как он. Он только разорвал на мне сорочку, исцарапал лицо. И все твердил: «Будь моей – я тебя озолочу». А я ему: «Да, уж ты озолотишь, как все равно мою мать – ты у нее последний лиар готов выманить». Он с новой силой накинулся на меня, но ничего не мог поделать. А уж мерзок он, как труп. Я ему чуть глаза не выцарапала – он заорал от боли, а я вырвалась и убежала к Сооткин.
Катлина все твердила:
– А Неле злая. Зачем ты так быстро умчался, ненаглядный мой Ганс?
– Плохая ты мать, – сказала Сооткин, – твою дочь едва не обесчестили, а ты что глядела?
– А Неле злая, – твердила Катлина. – Я была с моим черным сеньором, как вдруг подбегает к нам серый дьявол с окровавленным лицом и говорит: «Поехали, приятель! В этом доме неладно: мужчины тут готовы биться насмерть, а у женщин на пальцах ножи». Оба бросились к своим коням и исчезли в тумане. А Неле злая!
81
На другой день, когда они пили горячее молоко, Сооткин сказала Катлине:
– Ты видишь, тоска и так меня скоро в могилу сведет, а ты мне и вовсе житья не даешь окаянным своим ведовством.
Но Катлина все твердила:
– Неле злая. Ганс, ненаглядный, вернись!
В ночь под среду опять явились оба беса. Неле с самой субботы ночевала у вдовы ван ден Гауте – ей, дескать, неудобно ночевать у Катлины под одной кровлей с Уленшпигелем, молодым парнем.
Катлина приняла черного сеньора и его друга в keet’е – пристройке, предназначенной для стирки белья и печенья хлебов. Тут они натягивались старым вином и объедались копчеными бычьими языками – и то и другое всегда было к их услугам. Черный бес сказал Катлине:
– Нам для одного важного дела нужны большие деньги. Дай нам сколько можешь.
Катлина решила отделаться флорином, но они пригрозили убить ее. Помирились на двух золотых каролю и семи денье.
– В субботу не приходите, – сказала она. – Уленшпигель знает, что это ваш день, будет ждать вас с оружием и убьет. А тогда и я умру.
– Мы приедем во вторник, – объявили они.
В ту ночь Уленшпигель и Неле спали спокойно – они были уверены, что бесы являются только по субботам.
Катлина встала и заглянула в keet, не приехали ли ее дружки.
Она сгорала от нетерпения; с тех пор как она свиделась со своим Гансом, душевная ее болезнь пошла на убыль, так как подоплека болезни была, по уверению многих, любовная.
Бесы все не ехали, и Катлина томилась. Как скоро в стороне Слёйса, в поле, раздался крик орлана, она пошла прямо на этот крик. Идя по лугу, она услышала разговор двух бесов по ту сторону гатей.
Один настаивал:
– Половина – мне.
А другой возражал:
– Ничего ты не получишь. Все Катлинино – мое.
И пошла у них тут яростная перебранка, а поругались они из-за того, кому достанутся добро Катлины и Неле и они сами. Полумертвая от страха, тише воды, ниже травы, Катлина услышала, что они дерутся. Потом один из них крикнул:
– Сталь холодна!
Вслед за тем – хрип и падение тяжелого тела.
В ужасе кинулась она домой. В два часа ночи снова раздался крик орлана, но уже в огороде. Она пошла отворить дверь и обнаружила, что на пороге стоит только один бес – ее дружок.
Она спросила:
– Что ты сделал с другим?
– Он больше не придет, – отвечал бес.
Он обнял ее, прижал к себе. И тело его показалось ей холоднее обычного.
А у Катлины голова была теперь ясная. Перед самым отъездом он потребовал у нее двадцать флоринов – все ее достояние. Она дала ему семнадцать.
На другой день она из любопытства пошла к гатям, но не обнаружила ничего – только в одном месте, на клочке земли величиною с могилу взрослого мужчины, нога ощутила, что почва под ней уходит, а на траве видны были следы крови. Но вечером дождик смыл кровь.
В следующую среду в огороде у Катлины опять клекотал орлан.
82
Всякий раз, когда нужно было платить Катлине часть общих расходов, Уленшпигель поднимал ночью камень, которым была завалена яма у колодца, и доставал каролю.
Как-то вечером все три женщины пряли. Уленшпигель вытачивал шкатулку, которую ему заказал коронный судья и на крышке которой он искусно вырезал великолепную псарню: свору геннегауских собак, критских сторожевых псов, отличающихся крайнею свирепостью, брабантских собак, так называемых ухоедов, которые всегда ходят парами, низеньких собачек на кривых лапках, собачек с хвостиком закорючкой, мопсов и борзых.
Неле при Катлине спросила Сооткин, хорошо ли спрятаны ее деньги. Сооткин в простоте души ответила, что как нельзя лучше – возле колодца.
В четверг около полуночи Сооткин разбудил яростный лай Бибула Шнуффия, но лай скоро стих. Решив, что это фальшивая тревога, Сооткин снова заснула.
В пятницу утром Сооткин и Уленшпигель встали чуть свет, но против обыкновения не обнаружили в кухне ни Катлины, ни огня в очаге, ни молока, кипящего на огне. Это их удивило, и они пошли посмотреть, нет ли ее в огороде. Там она и оказалась – простоволосая, в одной сорочке, она мокла и дрогла под дождем, а в дом войти не смела.
Уленшпигель подошел к ней и спросил:
– Что ты стоишь раздетая под дождем?
– Ах да, ах да, великое чудо! – отвечала она и показала на удавленную и уже окоченелую собаку.
У Уленшпигеля сейчас же мелькнула мысль о деньгах. Он бросился к колодцу. Яма была разрыта, на дне пусто. Уленшпигель налетел на Катлину с кулаками.
– Где деньги? – крикнул он.
– Да, да, великое чудо, – твердила Катлина.
Неле заступилась за мать:
– Смилуйся, Уленшпигель, сжалься!
Уленшпигель перестал бить Катлину. Тут прибежала Сооткин и спросила, что случилось.
Уленшпигель показал ей удавленную собаку и пустую яму.
Сооткин побледнела и сказала:
– Боже, за что ты меня так наказываешь? Бедные мои ноги!
Сооткин вспомнила о мучительной пытке, которую она напрасно претерпела из-за этих червонцев. Видя, что Сооткин так кротко переносит новую невзгоду, Неле в отчаянии разрыдалась. А Катлина размахивала куском пергамента и говорила:
– Да, великое чудо. Он пришел ночью, добрый, красивый. В его глазах не было больше того бледного отсвета, который так меня прежде пугал. Заговорил он со мной ласково-ласково. Я была счастлива, сердце мое растаяло. «Я, говорит, разбогател, скоро принесу тебе тысячу золотых флоринов». – «Что ж, говорю, я не столько за себя рада, сколько за тебя, ненаглядный мой Ганс». – «А нет ли, спрашивает, у тебя в доме кого-нибудь еще, кто тебе дорог и кому бы я мог отвалить денег?» – «Нет, отвечаю, никто здесь в твоих деньгах не нуждается». – «Больно ты горда, говорит, а что ж, Сооткин и Уленшпигель уж так богаты?» – «Обходятся без посторонней помощи», – отвечаю я ему. «Несмотря, говорит, на конфискацию?» На это я ему сказала, что вы решили лучше перенести пытку, нежели расстаться со своим добром. «Так я и знал», – говорит. И тут он начал посмеиваться да подтрунивать над судьей и старшинами, что они, мол, ничего не сумели из вас вытянуть. И я себе смеюсь. А Ганс: «Они, говорит, не дураки – станут они дома деньги держать!» Я смеюсь. «И в погребе не станут». – «Нет, нет», – говорю. «И в огороде». Я молчу. «Это, говорит, было бы очень даже неосторожно». – «Не очень, говорю, вода и колодезный сруб никому не скажут». А он знай посмеивается.