В Мезьере они остановились. Им дали вкусного супу, пива, хлеба и сыра, а старикам и женщинам еще и мяса. Их приютили, одели и снова вооружили на средства общины. И все благодарили и обнимали Уленшпигеля, а ему это было приятно, и он не противился.
Рейтарских коней он продал за сорок восемь флоринов и тридцать флоринов отдал французам.
Продолжая свой путь в одиночестве, он говорил себе: «Я иду мимо развалин, вижу кругом слезы и кровь – и ничего не нахожу. Видно, налгали мне бесы. Где Ламме? Где Неле? Где Семеро?»
А пепел Клааса по-прежнему бился о его грудь. И тут он услышал голос, тихий, как дуновение ветерка:
– Ищи в смерти, среди развалин, в слезах.
И он пошел дальше.
17
В марте Уленшпигель подошел к Намюру. И здесь он встретился с Ламме – тот, пристрастившись к маасской рыбке, главным образом к форели, нанял лодку и с дозволения общины занялся рыбной ловлей. Рыбникам он уплатил за это пятьдесят флоринов.
Пойманную рыбу он ел и продавал и благодаря этому прибавил в весе и поправил свои дела.
Увидев своего друга-приятеля, который бродил по берегу Мааса и не знал, на чем переправиться в город, Ламме обрадовался, направил лодку к берегу, вскарабкался по крутому склону и, отдуваясь, подошел к Уленшпигелю.
– Вот ты где, сын мой, сын мой во Христе! – заикаясь от радости, заговорил он. – Да, сын, ибо ковчег моей утробы вместит двоих таких, как ты. Куда ты путь держишь? К чему ты стремишься? Надеюсь, ты жив? Не видал ли ты моей жены? Я тебя попотчую маасской рыбкой – это лучшее, что есть в дольнем мире. Здесь умеют делать такие соусы, что не только пальчики, а и все руки, по самые плечи, оближешь. От порохового дыма ты похорошел, у тебя появилась гордая осанка. Так вот где ты, сын мой, друг мой Уленшпигель, веселый бродяга! – Затем он понизил голос до шепота: – Сколько ты испанцев убил? Ты не видел мою жену где-нибудь в повозке с ихними шлюхами? И вином маасским я тебя угощу – дивное средство от запора! Ты не ранен, сын мой? Поживи здесь со мной – сразу посвежеешь, наберешься сил, расправишь крылья, что твой орленок. И угорьков отведаешь. Ни малейшего запаха тины. Поцелуй меня, пузанок! Ах ты, Господи, как же я рад!
И Ламме танцевал, плясал, тяжело дышал и вовлекал в пляс Уленшпигеля.
Затем они отправились в Намюр. У городских ворот Уленшпигель предъявил подписанный герцогом пропуск, и Ламме повел его к себе.
Готовя обед, он выслушал повесть о его приключениях и рассказал о своих, которые начались с того, что он оставил войско и пошел за одной девушкой, показавшейся ему похожей на жену. Так он добрался до Намюра. Свой рассказ он то и дело перебивал вопросом:
– Ты ее не видал?
– Видал других, очень даже хорошеньких, – отвечал Уленшпигель, – и как раз в этом городе: они тут все наперебой занимаются такими делами.
– Верно, верно, – подтвердил Ламме. – Они и на меня сколько раз покушались, но я был тверд, ибо мое бедное сердце полно воспоминаний о моей единственной.
– Так же, как твое брюхо полно многоразличной снеди, – ввернул Уленшпигель.
– Когда я горюю, я должен есть, – возразил Ламме.
– И кручина не покидает тебя ни на мгновенье? – спросил Уленшпигель.
– Увы, нет! – отвечал Ламме и, достав из котла форель, воскликнул: – Погляди, какая она красивая, какая она жирная! Тело у нее розовое, как у моей жены. Завтра мы с тобой уедем из Намюра. У меня полный мешок флоринов. Мы с тобой купим по ослу – и трюх-трюх во Фландрию.
– Порастрясешь ты мошну, – заметил Уленшпигель.
– Я всем сердцем стремлюсь в Дамме – там она меня любила. Может, она туда вернется.
– Ну раз ты так хочешь, выедем завтра утром, – сказал Уленшпигель.
И точно: на другой же день они загарцевали рядышком на ослах.
18
Дул резкий ветер. Небо, с утра ясное, как молодость, вдруг нахмурилось, точно старость. Пошел дождь с градом.
Как скоро дождь перестал, Уленшпигель отряхнулся и сказал:
– Уж очень много туманов впитывает в себя небо – надо ему когда-нибудь и облегчиться.
Опять полил дождь, и еще крупнее посыпался на путников град.
– Мы и так славно помылись, – зачем же нас еще скребницами тереть? – захныкал Ламме.
Солнце проглянуло, и они весело затрусили дальше.
Опять хлынул дождь, а крупным, сыпавшимся со страшною силою градом посбивало с деревьев сухие ветки, точно срезанные множеством острых ножей.
– Эх! Под крышу бы сейчас! – застонал Ламме. – Бедная моя жена! Где вы, жаркий огонь, нежные поцелуи и наваристые супы?
И, сказавши это, толстяк заплакал.
Но Уленшпигель пристыдил его.
– Вот мы все жалуемся, – сказал он, – а не мы ли сами виноваты в наших злоключениях? Нас поливает дождем, но этот декабрьский дождь обернется клевером в мае. И коровы замычат от радости. Мы – бесприютные, а кто нам мешает жениться? Я разумею себя и маленькую Неле, такую хорошую, такую пригожую, – она бы мне теперь говядинки с бобами приготовила. Мы страдаем от жажды, хотя на нас льется вода, а почему мы не сидели дома и не учились чему-нибудь одному? Кто в мастера вышел, у того теперь полон погреб бочек с bruinbier’oм.
Но тут пепел Клааса забился о его грудь, небо разъяснилось, солнце засияло, и Уленшпигель обратился к нему:
– Ясное солнышко! Спасибо тебе, что ты нас обогрело! А ты, пепел Клааса, греешь мое сердце и говоришь о том, что блаженны странствующие ради освобождения отчего края.
– Я проголодался, – сказал Ламме.
19
На постоялом дворе их провели наверх и подали обед. Уленшпигель отворил окно в соседний сад и увидел смазливую девицу, полную, с налитой грудью и золотистыми волосами, в белой полотняной кофточке, в юбке и в черном полотняном переднике, отделанном кружевами.
На веревках белели сорочки и прочее женское белье. Девица, поминутно оглядываясь на Уленшпигеля и улыбаясь ему, то снимала, то вешала сорочки, а затем, не сводя глаз с Уленшпигеля, села на одну из протянутых веревок и начала качаться, как на качелях.
На соседнем дворе пел петух, кормилица поворачивала младенца лицом к стоявшему перед ней мужчине и говорила:
– Улыбнись папе, Боолкин!
Младенец ревел.
А хорошенькая девушка опять принялась снимать и вешать белье.
– Это наушница, – сказал Ламме.
Девушка закрыла лицо руками и, улыбаясь сквозь пальцы, посмотрела на Уленшпигеля.
Потом обеими руками приподняла груди, тут же отпустила их и опять начала качаться, не касаясь ногами земли.
Юбки у нее раздувались, придавая ей сходство с волчком. Уленшпигелю были видны ее голые до плеч белые полные руки, на которые падал тусклый солнечный свет. Качаясь и улыбаясь, она смотрела на Уленшпигеля в упор. Уленшпигель пошел к ней. Ламме – за ним. Уленшпигель поискал в изгороди лаз, но не нашел.
Девушка, угадав намерение Уленшпигеля, снова улыбнулась ему сквозь пальцы.
Уленшпигель хотел было перемахнуть изгородь, но Ламме удержал его.
– Не ходи, – сказал он, – это наушница, нас сожгут.
А девушка между тем гуляла по саду, прикрываясь передником и глядя сквозь кружево, не идет ли случайный ее дружок.
Уленшпигель снова попытался перескочить через изгородь, но Ламме схватил его за ногу и стащил на землю.
– Петля, меч и костер! – сказал он. – Это наушница. Не ходи.
Уленшпигель барахтался с ним на земле. А девушка, выглянув из-за ограды, крикнула:
– Прощайте, сударь! Желаю вашему долготерпению, чтобы Амур всегда держал его в висячем положении.
Вслед за тем послышался ее хохот.
– Ай! – вскрикнул Уленшпигель. – Точно сто иголок впились мне в уши.
Где-то хлопнули дверью.
Уленшпигель пригорюнился. А Ламме, все еще не отпуская его, сказал:
– Ты перебираешь в уме все ее дивные красы, которые от тебя ускользнули. Это наушница. Ты на свое счастье грохнулся. Да и я не внакладе: по крайности насмеюсь досыта.