Цицианов положил приборы на тарелку, и лакей, стоявший за его спиной, тотчас заменил ее.

— Расскажу я вам одну историю. — Князь откинулся на спинку стула. — Было это лет восемь тому назад. Мой полк стоял в летних лагерях. Однажды приходит ко мне мужик с жалобой: ехал он на телеге по своим делам, вдруг откуда ни возьмись — солдат, стал требовать отвезти его в роту, а потом прибил мужика, лошадь отобрал и ускакал. Сделай милость, барин, вели лошадь вернуть. Я обещал ему, что разыщу виновного, и разыскал. Показываю ему солдата: он? Этот самый. Которая твоя лошадь? Вон та, мохнатенькая. Всё верно, по спискам выходит — лошадь лишняя. Ну, я велел солдата прогнать сквозь строй, огласив перед этим его вину, а мужику сказал, чтоб при экзекуции присутствовал. После спрашиваю его: доволен ли ты? А он бледный, трясется весь и говорит: кабы я знал, что так будет, пусть бы лучше лошадь моя пропала.

Князь прервал свой рассказ, чтобы отпить глоток вина. Адам Чарторыйский смотрел на скатерть перед собой, и ему представлялась белая рубаха, покрывающаяся алыми полосами…

— Так я вас спрошу: хорошо я поступил или дурно? Солдат скажет, что дурно: его наказали за то, что сам он дурным поступком не считал. И мужик скажет, что дурно — не по-христиански: врагам своим надобно прощать. Однако сам ко мне за защитой прибежал. Другой бы полковник его и слушать не стал, хотя и раздал всем офицерам и ротным командирам приказ главнокомандующего о том, чтобы местному населению не чинили никаких обид. Я тот приказ выполнил, обидчика наказал, причем так, чтобы другие солдаты знали, что им подобные проказы с рук не сойдут; мужик получил назад свою лошадь и видел, что бывает с шалунами, так что подставлять кого-то под палки по ложному навету у него охота не возникнет. Так хорошо ли я поступил или дурно? Как вы считаете, ваше величество?

Все взгляды обратились на Понятовского. Рука его смяла салфетку, лежавшую на столе; голос был хрипловат, когда он наконец ответил:

— Разумеется, проступок должен быть наказан. Но я всегда был против телесных наказаний: они ожесточают и виновного, и тех, кто приводит их в исполнение.

— В таком случае я взял бы на себя смелость рекомендовать вам, ваше величество, обратиться к нашей государыне с просьбой отменить ее высочайший приказ о строжайшем наказании тех, кто станет притеснять жителей Литвы, Белоруссии и Жемайтии, о чем его светлость князь Репнин недавно получил рескрипт.

За столом наступило неловкое молчание. Адам испытывал неприятное чувство: он был совершенно не согласен с князем, однако не мог найти аргументов, чтобы ему возразить. Княгиня Сапега заговорила о недавнем бале у князя Репнина, Эльжбета Грабовская подхватила разговор, чтобы увести его от опасной темы.

После обеда Чарторыйский подошел к королю, чтобы откланяться; тот увлек его к окну и, пока Цицианов любезничал с дамами, заговорил с ним по-польски.

— Вам будет трудно, князь. — Глаза Понятовского были печальны. — Я виноват: я не смог ни спасти Отечество, ни пасть за него. Надеюсь, Господь вскоре призовет меня к себе, но вам надобно жить, а для этого вам потребуется терпение — много терпения. Только терпением можно превозмочь это… несчастье и дожить до того момента, когда, быть может… Уповайте на Господа нашего, не теряйте веры. Храни вас Бог.

***

Прошел целый месяц, прежде чем Килинского вызвали на допрос. Три солдата — один впереди, двое сзади — провели его по коридорам в полупустую комнату со сводчатым потолком, где полковник, который уже не раз посещал арестантов, зачитал ему допросные пункты, сидя за столом, а секретарь записал ответы. Спрашивали в основном про вождей восстания: кто какие отдавал приказы, к чему призывал народ. Несмотря на строгий надзор, Килинскому за эти дни всё же удалось перемигнуться с Капостасом, который видел краем глаза Немцевича и прочих, а потому он всё валил на Мадалинского, избежавшего русского плена. Это Мадалинский своим походом через Великую Польшу начал восстание, чтобы свергнуть иго ненавистных немцев. Поляки не желали видеть немца своим королем, а в Варшаве Игельстрём не хотел их слушать, когда они через него просили русскую царицу посадить на польский трон ее внука, Константина.

Закончив с пунктами, полковник поднял на Килинского бесстрастное лицо.

— Всем ли вы довольны? Имеются ли жалобы?

Ян решился: распахнул полы полушубка, задрал подол рубахи, показав впалый живот и выступающие ребра.

— Ваше высокоблагородие, господин полковник, я уже никоим образом на солдатском содержании выдержать не могу! — заговорил он, оправив одежду. — В Польше самый бедный работник в пятницу лучше ест, чем я здесь, а я ведь полковник двадцатого полка! Покорнейше вас прошу: изложите в вашем рапорте мое ходатайство, что если государыня-императрица будет меня держать в неволе, да еще и голодом морить, то это будет лишь одно тиранство, пусть уж лучше велит лишить меня жизни. А ежели она хочет, чтобы я жив оставался, то смилуйтесь надо мною, назначьте иную порцию. Я так прошу, потому что боюсь, как бы не впасть в бешенство и не наделать безобразий от голода. Мы так жестоко с москалями не обращались. Вы спросите их, пусть они сами расскажут, как им у нас в плену жилось, мы им разрешали всё, что бы они ни пожелали. А мне здесь не позволяют покупать еды на собственные деньги! Утром холодную воду дают, чего уж совсем никак невозможно.

Полковник выслушал его, не поведя даже бровью.

— Хорошо. Я сообщу о вашей жалобе.

Килинского увели.

В тот же день ему на ужин принесли обед из трактира и бутылку пива. При виде дымящейся похлебки в животе заурчало; Килинский сдерживался изо всех сил, чтобы не набрасываться на еду, а есть не спеша — берег нутро. С неделю всё шло исправно, и он уже начал мечтать о кофе и горилке, но потом его порция вновь начала уменьшаться. Осмелев, Килинский заявил караульному офицеру во время поверки, что желает видеть полковника; тот и ухом не повел. Глядя в дверь, захлопнувшуюся за офицером, и слыша скрежет засова, Килинский понял причину наложенной на него «епитимьи»: казенные денежки вечно липнут к грязным рукам. Ничего, перетерпим как-нибудь, а только, как бы вы ни измывались над патриотами, всё равно наша возьмет!

III

В доме не было ни души, хотя всё указывало на недавнее пребывание в нем благородного семейства: на фортепиано лежали раскрытые ноты, к кровати со снятой постелью прислонена гитара с бантом — не иначе спальня какой-нибудь паненки, повсюду следы поспешных сборов. Хлев и конюшня стояли нараспашку. Солдаты изловили управляющего, но капитан Палицын не мог от него ничего добиться: панов нема, а гдже — не вем.

— Ваше благородие! Тут жид какой-то до вас просится.

Палицын велел привести к нему жида.

Немолодой еврей мял в руках шапку и мелко кланялся. Капитан спросил по-польски, что ему нужно.

— Ясновельможный пан! Я местный корчмарь, Иосель. Спросите кого угодно, меня все знают, и пани госпожа всегда говорила: «Иосель — честный человек», и пан граф, чтоб он был здоров, не велел меня обижать, потому что если я не продаю водку его людям, так это он сам мне приказал, а Иосель не может ослушаться пана, даже себе в ущерб…

Капитан сделал нетерпеливый жест, и еврей закивал, показывая, что сейчас перейдет к делу.

— Как два дня тому назад начали палить из пушек, а пан граф в отъезде, так пани госпожа со всем своим семейством ушли в лес. Ой вэй мир, мы же знаем, что такое война: сначала палят из пушек, потом приходят солдаты и отбирают лошадей у пана, у мужиков требуют харчи, а у еврея деньги… Так вот пани госпожа сидит себе в лесу, а ко мне прибегает мой знакомый шинкарь и говорит: не ходить мне по этой земле, если я своими ушами не слышал, как бывший графский приказчик подбивал нескольких шляхтичей и поил мужиков, чтобы пойти с ним в лес и захватить там всё, что пани взяла с собой, а пани же не может спать на голой земле, тем более что с нею дети, и всем им надо что-то кушать. Как вы себе думаете, отдадут ее люди всё это просто так? Не отдадут, и там в лесу будет жестокое убийство, так я вас умоляю, ясновельможный пан: защитите невинное семейство!