Писал Зорко и виденное на вельхских берегах и в холмах, писал, то и дело закрывая глаза. И кажется, никто опричь него в печище Серых Псов не видел вовсе ни Нок-Брана, ни холмов, ни гор, ни моря. Но и тут — а на картины с иными краями многие оказались охочи поглядеть — всякий узнавал виденное на свой лад, находя и в горе, и в море, и в любом камне или былинке то, что знал о них допреж.
А еще Зорко стал ловить в сеть своих красок и линий время, протекающее мимо него. Для этого он брал чуть не забытый золотой оберег и смотрел подолгу на то, как гуляют по ночам над избами сны, и в снах этих — или в мечтах и видениях — видел окрестные вещи в разном времени, потому что отцы и матери видят счастливое в прошлом, а дети — в будущем. Будущее же детей заключено в душе отцов и достается им по наследству, потому что у всех людей вместе одна душа, и она имеет границы, и каждому от нее достается ломоть. Люди получают видения о прошлом у себя и своих родителей и от них же получают будущее. После Зорко, как и все, кто смотрит на картины, сам перемешивал краски на них и сплетал и завязывал линии, и через правую руку и кисть видения эти вытекали на холст, дерево, штукатурку и пергамент, вбирая в себя время от самого предрассветного прошлого до самого зыбкого будущего и удерживая это время в себе разом, как дерево удерживает свет от разных солнц в одном годовом кольце.
Но вот минуло несколько седмиц, и Зорко перестал писать о времени, потому что выбрал все сны, от древнейшего до последнего. И он закончил рисовать вдаль, от небоската к небоскату, и принялся рисовать ввысь, поперек времени, восходя к вечности. И время постепенно стало уходить из его картин, будто он выходил на берег из воды. Для этого он просто перестал глядеть на время, текущее вокруг него, и посмотрел вверх. И понял, что высь гораздо бесконечнее дали, потому что никакой овид не ограждает ее.
Итак, сначала время открыло головы тех, кого он писал, потом спустилось до груди, до пояса, а потом быстро дошло до колен. Когда он брался писать камень, то в нем был виден прежде всего не сам камень, а его каменность, а в дереве — древесность. Если вдруг нужен был дом, то, хоть и был он обычной избой, получался похожим на все дома в мире и ясно было, что на картине не изба, а именно Дом. Когда же он брался изображать людей, то, вынутые из времени, они становились недосягаемыми для него, то есть… богами!
В седельной сумке Зорко всегда, еще с Галирада принесенная, лежала аррантская книга под названием «Лики богов», купленная на Большом мосту. Тогда она восхитила Зорко, показала ему, что можно являть на картинах не только личины вещей, но и образы их и как это можно сделать. Показала книга, как переменится рисунок, если взглянуть на предмет не прямо, а из другого времени или с такого места, откуда будет видна иная его суть. Как можно поместить предмет к себе в душу и объять, помыслить его всем своим существом и как, войдя в душу иную, рассматривать предмет сквозь окно в ней.
А за личиной и образом крылся лик, озаренный пламенным дыханием, что поддерживало в этом мире всякую вещь и все живое. То дыхание, что принесла великая мать Жива, что разлилось потом воздухом и огнем — небесным, громовым, и солнечным, и земным. За ликом только и виделось оно, но эту последнюю преграду вряд ли кто мог снять и открыть чистое пламя жизни, потому что есть предел людскому прозрению. Впрочем, это и не было нужно, ибо оно открывалось через лик, и не напрасно была названа так книга. Именно в лике было видно ясно, что всякое изображение бытует на картинах не просто так, а открывает, следуя по ступеням вглубь — или ввысь — от вещи и личины к лику и пламени, один замысел, известный, может статься, богам. Но и людям часть этого замысла была известна, но никогда и никто не собрал еще эту часть воедино. И так жили люди на земле, рождались и умирали, наделенные через свое знание свободой, через знаки и картины стремясь объяснить и охватить это знание, представить его самим себе.
Пожалуй, арранты более всего в этом преуспели. Не зря ведь явилась эта книга: люди, даже в картинах своих, глаголили на разных языках, и оттого была лишняя трудность в составлении картины человеческого знания. В том, впрочем, была и прелесть, потому что даже одни и те же имена носили разные люди и разные предметы, а уж если у предмета было много имен, то и суть его становилась многоликой и заманчивой. Зорко пробовал разные языки, учась у вельхов и заезжих аррантов, и знал теперь немного о том, что, называя вещь или сущность, следовало употреблять пригодный для нее язык. Употребить же негодный значило бы то же самое, что посластить жареное мясо или же всыпать соли в брагу. У богов язык был иной, могучий и древнейший, и слово, сказанное богом, какому бы роду-племени этот бог ни покровительствовал, было звучно и раскатисто и говорило на тысяче языков, известных, ушедших и неизвестных еще. Недаром Зорко тогда вдруг понял, не разумея еще аррантского, что боги, а не кто-либо иной глядят на него со страниц. Через их лики яснее и полнее всего виден был язык человечьего знания, потому что всякий лик, и всякий образ, и всякая личина создаются из тех слов, что есть у обладателя этого лика, и неотъединимы от них. Понятно было, что художники, по человеческом своем размышлении, не знали тех слов, что говорят боги, но, изображая богов, подспудно открывали больше, чем есть в них самих, ибо забирались из времени по невидимому всходу в вечность, как сейчас делал это Зорко.
Зорко знал, что у аррантов шли великие раздоры — до войны, правда, дело пока не доходило — из-за того, сколько есть в мире богов. Одни твердили, что много, как исстари считали, и Пирос Никосич, знакомый Зорко еще по галирадскому торгу, был из таких. Другие же, усомнившись в том, противились и славили только двоих, коих звали близнецами, рассказывая о них разные странные и чудесные истории. Зорко долго не мог уразуметь, как это есть близнецы, а нет у них ни отца, ни матери. После же примирился с этим, потому что вельхи почитали множество богов, о многих из коих уже никто и не помнил, что это за бог и чем он ведает. Почитали они и богов-близнецов, нимало не смущаясь тем, что, по мнению аррантов, в тех же близнецов веривших, богов только двое.
Зорко быстро привык поступать так же, как и вельхи, не боявшиеся утратить при этом веры. И действительно, никогда боги веннские не отворачивались от него, если он даже спрашивал совета у богов вельхских. Да и как было не спрашивать их и не уповать на них, когда стоишь меж морем и Нок-Браном и белые птицы Ангюса кружат над головой! Как было не признать поющее вельхское небо своим отцом, когда Снерхус выходил с особыми гуслями — арфой — в центр круга и начинал рассказывать и петь о былых и нынешних годах! Как было не почитать их, когда Кредне и Лухтах ковали дивное оружие и волшебные украшения вместе с ним!
Но постепенно, мало-помалу, исподволь к Зорко стало приходить иное, новое знание. Чем выше поднимался он над временем, тем менее нужно было ему подпорок и перил на невидимом этом всходе, тем более и более вельхские боги приобретали черты богов веннских, а веннские братались с сегванскими и аррантскими. Братались и соединялись, не теряя при этом самости, а напротив, еще более приобретая значения. И еще тоньше становилось пространство меж обнаженным огнем жизни и ликом, за которым он таился. И все меньшим числом богов держался мир, и как-то само собой выходило, что правдивы и арранты, почитающие лишь двоих близнецов, и вельхи, у которых богов было как волн в море за все время, пока оно есть.
И то, куда подевалась мать, тоже вдруг стало понятно. И может быть, ему, венну по рождению, это было понятнее многих. У веннов правили женщины. Не столько правили, сколько поддерживали и ставили весь уклад жизни, и потому не было споров из-за того, кто решит вернее — мужчина или женщина. Никогда не думал Зорко — с самого помышления своего о том, что он это он, и до того, как узнал Плаву, — что есть на свете не только один язык веннов, но еще и мужской и женский. И оттого проще было ему сделать и новый шаг, объединив в богах мужское и женское, всего лишь сложив мужской и женский языки, как объединял их когда-то допреж. Боги не были людьми, и, каковы они на деле, люди ведать не могли, не имея той части знания, что есть у богов. Потому боги были видимы и достижимы лишь как лики, созданные из людских слов, и слова, вложенные в уста близнецов, не были ничем противны ни женщине, ни мужчине. Боги говорили языком любви, и если и стоило добавлять кого к близнецам, так это ее лик, выражая в нем живое пламя, что билось бы в каждой частичке ее лица под тонкой, прозрачной почти кожей.