— Ладно, мил человек, — сказала Плава уже теплее, когда Волкодав закончил наконец речи — уже рассвет забрезжил. — Зорко Зоревич мне тоже про всякие чудеса поведал. И всему я поверила. И тебе поверю. Что ж еще остается? Живи, сколько нужно. А рубаху я тебе другую сошью, по росту тебе. Не то зацепится душа невзначай за корень или ветку какую, а она оборотнем окажется. Негоже так. Встань-ка, мерку сниму…
Так Волкодав поселился в родном печище, шагнув на двести лет назад. Зорко, которого он продолжал видеть в своих снах, в это время странствовал по разным морям большого мира, стремясь увидеть то, о чем успел узнать из аррантских книг, а равно и то, чего еще не знал. Купец из Аррантиады, на корабле которого Зорко легко управлялся с парусами, снастями и грузами, доверял его сильным и крепким ладоням даже рулевое весло. Доверял, но Зорко замечал, как посматривает аррант иной раз на него. Так смотрит, будто чувствует, что вот-вот дознается, откуда это венн такой странный отыскался. Но о догадках, если и разумел что, молчал. Зато вел с Зорко беседы долгие под крупной солью звезд полуденных стран. Читал нараспев древние аррантские песни и весьма дивился, когда в ответ слышал другие, не менее древние и славные. И долго и въедливо спорил о том, сколько же богов в свете и отчего все так устроено. Не все арранты приняли новых богов, да многие уже от прежних ушли. И скитались теперь по разноголосице истин, не разумея, что время дается человеку и только человек может им распорядиться, когда про Дажь-реку поймет. А у богов — вечность, и в той вечности и много богов, и вместе с тем мало. Хоть бы и один был, как у халисунцев, — ничем это ни хорошо, ни худо. Худо было, только когда за временем не видел человек вечности либо, в вечность высунувшись, как рыба на песке, без времени в безвременье задыхался.
Но как далеко бы ни уплыл Зорко, а помнил, что ждут его на родном берегу — берегу Светыни. И Волкодав об этом знал. И чем ближе подступала осень — а от зарева месяца уж виднелся один рыжий лиственный хвост, — тем более прощался с увиденным и обретенным наконец-то домом. Волкодав жил в одной светлице с Плавой, как когда-то в будущем в одном чертоге с вельхкой Эртан, и для всех в верви все оставалось как и прежде, будто Зорко Зоревич, как и прежде, оставался Зорко. Даже мать и отец ни о чем не догадывались, потому что для Волкодава веннская Правда была и законом, и правдой жизни, и он принял новых родителей — а были они ему и действительно родителями, зане жили за два века до него. И они приняли его. Рубаха, сшитая Плавой, надежно укрыла за вышитым воротом его душу, несхожую с душой Зорко. И хоть была эта рубаха и длиннее, и шире, нежели та, что потребовалась бы для Зорко Зоревича, никому и не показалось даже, что рубаха ему велика. Один лишь Охлябя, кажется, заподозрил кое-что, ибо не видел более Зорко пишущим свою странную книгу. Не видел и однажды спросил об этом:
— Знаю я, Зорко, что ты книгу пишешь. На рубахах вроде бы мергейтских. Мойертах, друг твой, так рек. А теперь, смотрю, оставил.
— Пишу, — пожал плечами Волкодав, который эту книгу прочел почти от корки до корки — совсем немного осталось. — «Вельхские рекла» зовется. Только вот война теперь кончилась. И рубахи брать более неоткуда.
— Так ты, что ж, только на рубахах мергейтских и можешь книги творить? — поразился Охлябя. — Сколько ж тебе народу загубить надо, чтобы книгу сделать?
— Война вернется еще, — молвил Волкодав, выдавая тайну грядущего. Впрочем, Охлябя не глуздырь был, его дело было верить или нет. Да и у него, видать, такая дума была, что вернутся еще мергейты. — Не сюда, так поблизости объявится. Мы мергейтов прогнали, а не войну. Мы то уйдем, вроде как по Светыни вельхи убитые уходили. А война вернется, как облако черное, что в ненастье висит — не уходит. А там и рубахи появятся новые.
— И я о том мыслил, — подтвердил Охлябя. — Не знаю уж, чем тебе так рубахи мергейтские милы. В печище беленых холстов бери — не хочу. Нешто матери рода тебе десятка аршин не уделят? И кож добрых наделать можно, только скажи как. Да я не о том. Как драться, это мы знаем теперь. Хлебнули крови — и чужой, и своей. Как сделать, чтобы война не вернулась, вот о чем думаю.
— Нетрудно сказать, — вырвалось внезапно у Волкодава. Таким присловьем начинал речи Зорко, приучившись тому у вельхов. Должно быть, не весь он ушел на двести лет вперед, что-то осталось и срослось с судьбой Волкодава, дав ему новые слова. Охлябя сразу быстро глянул на Волкодава, и в глазах его прочиталось одно слово: «Вельх». — Гурцата убить.
— Ишь ты! — усмехнулся Охлябя, показав над черной бородой ровный оскал крепких белых зубов. — А ну они себе другого найдут?
— Не найдут, — возразил Волкодав. — Остальные — люди, даже тот в белом халате и саблей с елеманью, который на коне в Нечуй-озеро сиганул. А Гурцат не человек. Потому неведомо, чего он хочет.
— Это как? — вопросил Охлябя. — И тебе-то о том откуда знамо?
— Известно, — отвечал Волкодав, присаживаясь на рухнувший сосновый ствол, обросший уже мхом. Беседовали они в стороне от печища, на полянке, середь которой было малое озерцо. Охлябя уж с самого начала оседлал этот ствол, а Волкодав все так и сидел на корточках, разбирая рыболовные снасти. — Все люди чего-то хотят: дома, любви, золота. Иные до знаний охочи. До славы. До власти. А Гурцату это все без надобности. Поначалу выходило, что богатства и власти ему хочется. А со временем обернулось, что и нет. Вот он на восход пошел, после на полночь. Теперь, молвят, на полдень собрался, а там и на закат подастся и снова на полночь, дай-то срок. И нигде своих людей не ставит и власти своей не имеет, как уйдет. Один пепел только. Будто рыскает, ищет чего. Не отыскивает и уходит, со злобы все порушив. И других гонит. И немало времени пройдет, допреж чем они задумают Гурцата скинуть. Зане у них своя правда, иная, нежели у нас, но и не хуже. А в ней предписано: военачальника слушать и самому таковым быть на своем месте. А время пройдет, и припоздниться есть опасность.
— Так ли, нет, а я одно уяснил, — заметил Охлябя. — Уйдешь ты опять. На войну уйдешь, и многие за тобой потянутся, хотя и в чужие края. И я пойду, что скрывать. Про черное облако верно ты молвил. Долго ли, коротко, а все одно по Звездному Мосту идти. Нигде не речено, что в чужой земле нельзя свою охранять. Тех, кому после нас быть, мы уже подняли. За то тебе благодарность и вельхам твоим — за братство. Вы его принесли. И тем вервь не пропадет. А мне спокою не видать, пока на овиде тучи блазнятся. Лучше уж я этот непокой в дальние земли унесу, чем здесь им людей смущать. Ты ж вот ушел четыре зимы назад и верно поступил, как я вижу.
— Уйду, — кивнул Волкодав. Сказал за себя, не за Зорко. — А тебе и другим не след, полагаю. Без материнского слова и вовсе не след.
— Будет такое слово, — как-то равнодушно отвечал Охлябя. Поднялся прохладный свежий ветер, и не совсем еще зажившие раны Охляби отозвались в его теле крушецовой тяжестью и морозным льдом. — Тебе ж дали и не больно сожалели. И теперь долго горевать не будут. Это покуда: при внуках наших иначе станет. Пойду я, надену что-нибудь. Раны к осени ныть начинают, точно железо от сабель их в теле осталось и стынет. На полдень подаваться надо, там, сказывают, зимы не бывает, — невесело усмехнулся он и зашагал к лесу, не оборачиваясь.
Волкодав провожал его взглядом и думал, что не понял его предостережение Охлябя, да и не мог понять. Кто знает, не ушел бы он и еще десяток-другой с ним, так, может статься, и отыскались бы такие через два века, кто не допустил бы Винитария и комесов его селиться за Светынью, напротив. А если и допустили бы, так не позволили бы ночью врасплох себя застать. Грустил об этом Волкодав, а поделать ничего не мог — не умел он сказать, как Зорко, чтобы вняли ему. Только делом показать. А делом как раз он только и мог явить, как воевать способнее. Не удержать ему было Охлябю. И значит, надо было сюда Зорко Зоревича возвращать. И успеть еще сказать ему, зачем так нужно и что случится в будущем, коли ухода этого не предупредить.