(19) Для многих постмодернистов (скажем, Владимира Сорокина), использующих соцреализм как пре-текст для своих концептуальных конструкций, сегодня характерно куда более серьезное отношение к соцреализму, нежели в рамках либеральной критики. Сорокину, например, принадлежит следующее высказывание: «Я с большим интересом отношусь к соцреализму и считаю, что это яркое явление. Оно занимает нормальное место в русской культуре, так же как футуризм или символизм» (Постмодернисты 1996: 125). Курицын говорит о соцреализме как о «высшей стадии логоцентризма» и «самой великой эстетической системе, к которой человечество пришло после многовековой ходьбы». По его мнению, такой подход соответствует и интуициям Деррида: если тотальность лежит в основании логоориентированной культуры, то советский тоталитаризм, превративший огромную страну в грандиозный художественный проект, вполне подходит на роль апофеоза (см.: Курицын 2000: 94).
(20) Говоря об утопическом реализме, мы понимаем утопию (утопию) и в буквальном этимологическом смысле слова как «островок спасения» и «райский сад слов», в котором отменены все привилегии и где есть только одна власть — власть полилога, которым ведут между собой равноправные культурные «голоса» (см., например: Косиков 1989: 43). И одновременно как источник и обоснование всех видов власти, опирающихся на власть слова. Власть обосновывает свою легитимность апелляцией к утопиям; утопический реализм воплощает утопическую власть в реальность или находит для идеологического и социального пространства соответствующие проекции в пространстве физическом, в результате чего физическое пространство оказывается построенным по утопическим законам. Эта дефиниция лишь отчасти может быть соотнесена с определением Бодрийяра функций гиперреализма, соответствующего процессу вытеснения и исчезновения реальности в современной сети массовых коммуникаций. Его хрестоматийно известное предположение, что реальность «сама идет ко дну в гиперреализме, дотошном воспроизведении реального, предпочтительно через посредничающие репродуктивные средства» и «становится реальностью ради самой себя, фетишизмом утраченного объекта: уже не объектом репрезентации, но экстазом отрицания и своего собственного ритуального уничтожения» (Baudrillard 1988: 144–145), в определенном смысле соответствует уничтожению реальности при осуществлении стратегии утопического реализма, когда за реальность выдается утопическая проекция будущего.
(21) По Гройсу, если удается ликвидировать автономную, социально гарантированную сферу культурных ценностей и заменить ее художественным проектом, в котором реальность и искусство отождествляются, «то само искусство от этого гибнет — вместе с реальностью» (Гройс 1993: 6). Однако если природа той реальности, что и была создана письменным проектом сталинского периода, до сих пор имеет статус виртуальной реальности, то сами искусство и литература не только не погибли в результате процесса отождествления жизни и искусства, но пережили множество самых разнообразных трансформаций и продолжают во многом определять модус российской культуры.
(22) Ср. с «тремя мирами», в которых, по Хабермасу, вращаются интересы людей — объективный мир, в котором царят деловые отношения, социальный мир с его нормами и оценками и субъективный мир, где сосредоточены чувства, надежды и т. д. (Habermas 1984b). Однако мало того, что эти «миры» Хабермаса пересекаются, но сама граница между объективным (деловым) и социальным «миром» оказывается фиктивной, так как они в равной степени поддаются социологической интерпретации.
(23) Актуальная попытка психоаналитической интерпретации советской литературы предложена Игорем Смирновым в работе «Психодиахронологика», где, в частности, хронология перехода от авангарда 1910-1920-х годов к социалистическому реализму 1930-1950-х поставлена в соответствие с эволюцией детского психизма. Для Смирнова история культуры (и шире — история как таковая) представляет собой «новаторское отступление сознания в прошлое». «В своей истории культура заново переживает свою (инфантильную) предысторию. Историзируясь, сознание преодолевает себя так же, как природа преодолевала себя, осознаваясь» (Смирнов 1994: 94).
(24) В актуальном ракурсе темой антропология и литература занимается не только И. Смирнов, хотя именно университет в Констанце является одним из центров изучения литературной антропологии (см.: Knoblauch 1996, Graevenitz 1996, Jaber 1997, Bischof 1997, Rousseau 1998, Kramer 1998, Leinkauf 1998, Brandstetter 1999). Интересные наблюдения, касающиеся антропологической практики большевиков, содержатся в: Эткинд 1996, и прежде всего в главе «Культура против природы: психология русского модерна». О проблеме «новой антропологии» см., например: Матич 1991, Матич 1994, Найман 1996, Naiman 1997, Войс 1997, Пригов 1999.
(25) Ср. утверждение Р. Барта о том, что даже в эпоху классицизма «само неприятие биологической личности свидетельствовало о водворении на ее место человека, понятного как сущность» (Барт 1983: 324).
(26) О сложных процессах приращения пространства открыто циркулировавших в советском обществе текстов и их последующей выемки, а также о стратегии «оттепельных» публикаций см.: Чудакова 1998. Описывая ситуацию возвращения из ссылок и лагерей литераторов в 1954–1956 годах, Чудакова пишет: «Одновременно начинается: а) перепечатка их старых сочинений; б) печатание написанного в последнее десятилетие бывшими зэками в ссылках и лагерях и на свободе до реабилитации — это слово становится почти литературным термином (условие печатания); в) попадание на волне „оттепели“ в печать написанного в последние годы „в стол“ оставшимися на свободе…» (Чудакова 1998: 84).
(27) Так, Гройс, описывая «половинчатую и неуверенную в себе советскую культуру», появившуюся в результате «оттепели», полагает, что эта культура прежде всего была ориентирована на «восстановление связи времен», т. е. на неотрадиционализм, опирающийся как на действительный опыт русской культуры XIX века, так и на творчество относительно традиционалистски настроенных авторов XX, таких, как Михаил Булгаков и Анна Ахматова. «Разрыв с прошлым и утопизм оцениваются в этой атмосфере как роковое заблуждение <…>. При этом неотрадиционалисты не хотят замечать, что, по существу, навязывают культуре и обществу новый канон, будучи также глубоко убеждены, что постигли истинный смысл прошлого, как авангард был убежден, что постиг истинный смысл будущего: моральное негодование по поводу авангардистской воли к власти делает для традиционалистов скрытым то обстоятельство, что они сами повторяют тот же ритуал художественного заклинания общества, с целью овладения им и его реорганизации в новых (в данном случае якобы старых, но в реальности также более не существующих, если когда-либо и существовавших) формах» (Гройс 1993: 17–18). Иначе говоря, отвергая авангардистские манифестации как слишком откровенный дискурс власти, традиционалисты, реализуя волю к власти не менее отчетливо, скрывают (осознанно или бессознательно) свои стремления за эстетическими или метафизическими манифестациями и апеллируют к традиции.
(28) Иногда хронология возникновения постмодернизма в Западной Европе смещается. Так, по мнению Бориса Гаспарова, «бреши в интеллектуальной ткани модернизма, казавшейся неизнашиваемой (поскольку она была соткана не из материи, но из релятивных ценностей), стали обнаруживаться с полной явственностью к концу 1960-х и в особенности в 1970-е годы. В это время — раньше всего во Франции, затем повсеместно — развернулась критика структурной модели языка, литературного текста и культуры. Новые интеллектуальные и художественные течения, возникавшие из ревизии модернистского наследия, именовали себя „постмодернизмом“ или „постструктурализмом“» (Гаспаров 1996: 31). Андреас Хьюссен связывает рождение постмодернизма с провалом попыток создать в 1960-х годах действенную социальную модель и жизнеспособную контркультуру; этот провал стал ощутим после студенческих волнений мая 1968 года, когда авангард, утративший «чувство будущего» завершился (Huyssen 1986: 238). Хотя, как известно, прилагательное «постмодерный» дебютировало в книге Рудольфа Паннвица «Кризис европейской культуры» (1917), а затем прозвучало в 1934 году у испанского литературоведа Фредерико де Ониса ив 1947 году у Д. Сомервилла в кратком изложении первых шести частей энциклопедического труда Арнольда Тойнби «Исследование истории». Однако современное содержание самому понятию «постмодернизм» придал Ирвинг Хау в 1959 году, развязав дискуссию о «постмодерне», в которой противопоставил современную литературу «великой литературе модерна — литературе Йитса, Элиота, Паунда и Джойса» (подробнее см.: Welsch 1988). В 1969-м Лесли Фидлер в «Плейбое» опубликовал знаменитую статью «Пересекайте границы, засыпайте рвы», где констатировал органическую сращенность постмодернизма с поп-культурой (Fiedler 1988: 62, 63). Американский литературовед Ихаб Хассан насчитал несколько специфических признаков постмодернизма, среди которых «неопределенность», «фрагментарность», «утрата Я», «ирония», «гибридизация», «карнавальность», «сконструированность» и т. д. (см.: Hassan 1987: 159–165, Затонский 1992). Свой вклад в теорию постмодерна внесли Ч. Дженкс (указавший на принцип «двойного кодирования» — одновременного обращения и к элите, и к человеку с улицы, характерного для постмодернизма), Ю. Хабермас (его социологический анализ выявил связь постмодернизма с принципиальным несовпадением критериев и притязаний в постиндустриальном обществе), Лиотар (чья философская концепция постмодернизма зафиксировала отказ от тотальности и признание множественности языковых игр и невозможности консенсуса) и т. д. См.: Jameson 1996, Habermas 1985, Lyotard 1984.