Костяные стены охватывали собою колодцы, дренажные углубления, выкопанные в этих туннелях; вода капала с потолка прямо на головы туристов — возможно, просочившись сквозь трупы. Тошнотворная удушающая пыль проникала в глаза и в горло, ибо нигде, кроме абстрактных рассуждений, а возможно, и в них тоже, присутствие смерти не сказывается на живых благотворно. Некоторые черепа были датированы 1792 годом. Потемневшие, но до сих пор не тронутые гнилью, они подавляли меня самим фактом своего продолжающегося существования. Лучше бы эти инженеры дали им спокойно разложиться. Они могли бы сделаться частью величественных деревьев или питательных овощей, что становятся кровью маленьких детей, их растущими костями. Вместо этого они лежали здесь, жесткие и упрямые, как застарелые разногласия, вместилища давно распавшихся душ, грубый забор бесполезной материи. В этом, как я полагал, была причина моего возмущения. Воистину слабым местом оказалось то, о чем говорил Элиот: «Я не думал, что смерть погубила столь многих»; оцепенение сменилось тягостным чувством, тошнотой и клаустрофобной ловушкой, в которую загнала меня моя биология. Да, конечно, я знал, что умру, не раз утыкался носом в этот непреложный факт, и сегодняшний случай стал еще одним в ряду эпизодов, между которыми мой язык бойко признавал то, что втайне отвергало сердце, ибо с какой стати жизнь обязана нести внутри своей плоти разъедающую и отравляющую веру в неотвратимость своей же собственной кончины? Черепа спали на костяных штабелях, обратив вниз глазницы, подобно панцирям крабов-отшельников среди вынесенных океаном трупных обломков. Это был некрофильский пляж, только без океана, если не считать таковым землю у нас над головами, сквозь которую просачивалась и капала клейкая жидкость. Еще один костяной крест, и затем краткая эпитафия:

МОЛЧИ, ЧЕЛОВЕК…

ТЩЕТА И БОГАТСТВО, МОЛЧИТЕ…

Слова звучат на французском более властно, чем в моем переводе, но большего не нужно, ибо обызвествленные мириады скелетов говорят об этом лучше всех поэтов и командиров. В поклонении трупам есть что-то вызывающее страх, ужас и ненависть; в действительности же оно не стоит таких эмоций само по себе, если, конечно, не затронута память близких; тем не менее время, проведенное в обществе смерти, — это время, истраченное впустую. Жизнь утекает, подобно воде, проникающей в катакомбы, в конце концов умолкнем и мы, как умолкли наши предки, так не лучше ли заняться тщетой и богатством, пока это возможно? Миг за мигом наша жизнь уходит прочь. Кричи, стони или убегай — все бесполезно, так не лучше ли забыть о том, чего невозможно избежать? Тянулись и тянулись кривые переулки смерти. Иногда возникал запах, сырный, уксусный запах, знакомый мне после одного-двух визитов в полевые морги; избавиться от него было невозможно, и пыль смерти высушивала горло. Я подошел к чему-то вроде пещеры, заваленной до уровня подбородка кучами костей, не пригодившихся при строительстве: тут лежали тазовые кости и ребра (позвонки и другие мелкие кости, должно быть, выбросили или они попросту сгнили). Эти реликты стали почти прозрачными, словно морские ракушки, настолько глубоко проела их смерть. Запах, этот кислотно-тошнотный запах прожигал мне горло, но, возможно, я оказался слишком к нему чувствителен, ибо другие туристы не выказывали признаков отвращения, наоборот, иные смеялись, то ли из бравады, то ли потому, что все вокруг казалось им нереальным, точно в фильме ужасов; они не верили в свое будущее, которое непременно наступит в следующем акте — видимо, поэтому какой-то неприятный тип надумал утащить с собой кость, будто ему мало костей внутри собственного живого мяса. Он, похоже, был не единственным, ибо, дойдя до конца и поднявшись на уровень улицы, мы были встречены человеком при исполнении, сидевшим за столом с двумя черепами, отобранными в тот день у воришек; этот человек проверил наши сумки. Я был счастлив, когда прошел мимо него и увидел солнечный свет — может, даже слишком счастлив, ибо с тех пор, как я стал подрабатывать военным журналистом, смерть меня больше не возбуждает. Я пытаюсь ее понять, даже подружиться с ней, но не извлекаю из наших встреч никаких уроков, кроме осознания собственной беспомощности. Смертельная вонь забивает мне ноздри, как это происходило в тот прохладный, солнечный осенний парижский день, когда мне так хотелось быть счастливым.

Багеты и батоны в булочной, крахмальные mini-ficelles,круассаны и pains-aux-chocolat [20]— все напоминало мне кости. В другом магазине воняло сыром костяного цвета. Все вокруг, стальные черви тоннелей метро, пробуравленные сквозь совсем другие катакомбы, толчея пока еще живых костей, спешащих из одной дыры в другую. В книжной лавке на Рю-де-Сен я откопал томик По в демоническом переплете с прожилками пламени на форзаце; на вклейках (разумеется, ручной работы) изображены жуткого вида скелеты с угрожающе скрюченными костяшками пальцев. На площади Сен-Жермен у церкви, закопченной и потемневшей от времени до цвета сыра и костей, я подглядывал за чьей-то свадьбой: невесте в белом платье вскоре предстояло стать желтыми костями. Узкие и бледные бетонные шпалы железнодорожных путей, металлические или деревянные штакетины заборов, модель позвоночника в витрине анатомического книжного магазина, даже столбы, стволы деревьев, любые линии, вырезанные на чем-то или подразумеваемые, сам мир во всех своих сегментах, лучах и отдельных категориях сделался устрашающе трупоподобным. Я видел и вдыхал смерть. Я чувствовал на зубах ее вкус. Я выдыхал, но слабые порывы из моих легких не могли побороть тошноту. Это оказалось под силу только времени — ночи и дню, если быть точным, — после которых я снова, до той самой минуты, пока не сел писать эти слова, забыл, что должен умереть. Поверил, но лишь на миг. Так я стал одним из этих черепов, которые уже не знают о своей смерти. Даже записывая все это, выгребая буквы из алфавитного кладбища — опохожи на черепа, iи lна ребра, b, q, ри dна половинки плечевых костей, — я верил лишь частично. Запах вернулся ко мне в ноздри, но теперь я был в Вене, — в Венские катакомбы я, кстати, решил не ходить, — а потому вышел на улицу подышать запахом эспрессо со свежими сливками. Написанное, как и положено, пропиталось хореографиями и парадигмами, привносящими во что-то скорее сам этот запах, нежели его отталкивающую пустоту. Я ищу смысл там, где его можно найти; если я его не нахожу, я его изобретаю. Занимаясь этим, я отвергаю бессмысленность и тем самым обманываю самого себя. Опыт не всегда лжет, но запах не равнозначен опыту постижения материи, его испускающей. Опыт смерти недоступен ни мертвым, ни живым. Проект парижских рабочих по эстетизации, упорядочиванию и в некоторой степени трансформации объектов, из которых состояли они сами, оказался на удивление удачным, но все то же самое можно было соорудить из черствых буханок хлеба. Материалом послужили кости, но не смерть. Она значит слишком мало, она говорит нам слишком мало, почти так же мало, как эта маленькая история. Она рассказывает о них, как я должен рассказывать о себе. Я могу разобрать их смысл. Смысл смерти я разобрать не могу. Для меня смерть — это прежде всего запах, очень неприятный запах, но и он, подобно скелетам, которыми пугают детей, никоим образом не смерть. Если бы мне пришлось вдыхать его чаще, если бы я работал в катакомбах, я бы вообще о нем не думал. Через несколько лет или десятилетий я не буду думать ни о чем вообще.

II. Мысли в прозекторской

В обязанности коронера входит сбор сведений, а также выяснение обстоятельств и причин всякой насильственной, непредвиденной либо необычной смерти…

Свод законов штата Калифорния, п. 27491 [21]

Олдос Хаксли однажды написал, что «если большинство из нас столь невежественны по отношению к самим себе, то лишь потому, что самосознание причиняет боль, и мы предпочитаем ему радость иллюзии». [22]По этой причине кто-то, пожалуй, отмахнется от тяжелого урока, полученного в катакомбах. Но принцип можно расширить: болезненно не только самосознание. Рассмотрим черную девушку, однажды ночью извлеченную следователем из мусорного бака. Рот у нее перепачкан кровью, в чем не было ничего странного — эта бездомная алкоголичка страдала варикозными кровотечениями. Но, осветив лучом фонаря темноту ротовой полости, следователь заметил блеск — то была не кровь и не слюна, сверкнувшая, как металл, а металл в чистом виде — обломок лезвия. Во рту девушки, не способной больше говорить, лежала причина ее смерти. Следователь не мог вернуть ей жизнь, но этим двойным извлечением — ножа из трупа и трупа из зловонного бака — он воскресил нечто иное: неизменную истину, которую убийца из страха, ярости или холодного эгоизма намеревался похоронить; эта истина — сам факт убийства, реальность, что была бы не менее реальной, оставшись неизвестной; однако до тех пор, пока она не узнана и не доказана, от нее нет никакой пользы. Какой пользы? Очень простой: выяснение причины смерти есть в некотором смысле предпосылка справедливости и правосудия, несмотря на то, что справедливость, как и любое общее понятие, может служить основой всего, что только возможно — от исправления до оправдания, от компенсации до мести, включая какие угодно лицемерные клише. В кабинете судебно-медицинской экспертизы эту пользу видят очень хорошо, также понимая, что обязанность по превращению их заключений в справедливость и правосудие лежит не на них, а на двенадцати гражданах со скамьи присяжных; работа же медицинских экспертов и коронера необходима, но не достаточна. Возможно, родные и близкие той черной женщины это поняли, если, конечно, у нее были родные и близкие, если им было до нее дело, и если они не лишились рассудка от горя. Морг станет для них всего лишь первой остановкой на крестном пути (затем: похоронное бюро, кладбище, возможно, судебная палата и непременно — пустой дом). Общение с родственниками одновременно и самая тяжелая, и самая важная часть работы по выяснению истины: как я уже говорил, знание причиняет боль. Доктор Бойд Стивенс, главный судебно-медицинский эксперт Сан-Франциско, позже скажет мне: «Надеюсь, вы поймете, что сюда приходят люди, у которых большое горе. И если совершено преступление, если сына этой женщины убили во время вооруженного ограбления, вынести это невероятно трудно, это ужасный эмоциональный удар». Сам я очень рад, что мне не пришлось этого видеть. Я и без того видел достаточно. В катакомбах смерть не затрагивала чувств, для следователя, нашедшего ту черную женщину, мораль смерти также остается белым пятном — это может быть самоубийство, убийство, несчастный случай или то, что мы обреченно называем «естественной смертью». Через двадцать шесть лет после самого события одна добрая женщина, на глазах которой оно происходило, написала мне о гибели моей младшей сестренки. Мне в то время было девять лет, а моей сестре шесть. Женщина писала: «Я помню вас, очень худенького, очень бледного, со сжавшимися плечиками и мокрыми волосами, вы горько плакали в сторонке. Вы сказали: я не знаю, где Джули». Она описала еще многое из того, что запомнила. Я плакал, читая ее письмо. Еще там было: «Мне очень хочется сказать: какая бессмысленная смерть, но это неправда. В день, когда утонула Джули, я поняла, что к некоторым сторонам жизни неприменимы понятия смысла или бессмысленности. В той плоскости, где находится смерть Джули, не существует преступлений и наказаний, причин и следствий, действия и противодействия. Это произошло и все». Вполне разумно. Назовем это… ну, хотя бы моральной или этической бессмыслицей. (Кажется, я ей так и не ответил, мне было слишком тяжело.) Только когда на смерть обрекают справедливость и правосудие — вешают убийцу, наша армия бомбит гитлеровский Берлин, жертва защищает свою жизнь и убивает нападающего — лишь тогда мы готовы признать, что гибель оправдана.

вернуться

20

Mini-ficelles —небольшой тонкий батон, pains-aux-chocolat —булочка с шоколадом (фр.).

вернуться

21

Положение об обязанностях судебно-медицинской экспертизы, Сан-Франциско, Свод Правил и Нормативов (брошюра), июнь 1996 г. (Прим. автора.)

вернуться

22

Олдос Хаксли, «Вечная Философия». (Прим. автора.)