Закрыв глаза, я вижу ее семнадцатилетней или такой, какой она стала в тридцать четыре года — сильно постаревшей, частично из-за рака — лицо с выступающими скулами, редкие волосы, возможно, это парик, она сидит на ступеньках вместе с детьми. Я не смотрел на нее из-за стекла смотровой комнаты доктора Стивенса. Я не видел ее гниющего тела. Я не видел ее лишенного черт черепа, закрепленного цементом в стене катакомб. Значит ли это, что я не могу представить смерть, ее смерть? Шесть миллионов черепов под Парижем весят для меня меньше, чем ее лицо, которое вы, возможно, назвали бы слишком мрачным, а потому не очень красивым, но для меня оно по-прежнему прекрасно, несмотря на то, что теперь я вижу его только на фотографии.

Но — я опять возвращаюсь к тому же самому — ее смерть бессмысленна, ошибка в генах или в окружающей среде. Ее не убивала злая душа. Мне тяжело думать о ней. Мне не горько.

Мне тяжело думать о двух моих коллегах из Боснии, заехавших на машине на минное поле. Их звали Уилл и Фрэнсис. Я напишу о них позже. Сначала — оттого, что там было два отдельных протокола, дыры в ветровом стекле и в двух смертельно раненных людях — я думал, их застрелили, и, когда появились два вооруженных человека, был уверен, что смотрю на их убийц. Уилла я знал всего два дня, но он мне сразу понравился. Фрэнсис был моим другом, мы встречались то чаще, то реже почти девятнадцать лет. Я любил Фрэнсиса. Но не чувствовал злости, даже когда появились предполагаемые снайперы, ибо их работа не была направлена лично против этих людей. Мы пересекали разделительную линию между хорватами и мусульманами; мусульмане извинились, а такие случаи на войне — не редкость.

Но только что я развернул письмо от моей сербской подруги Винеты, часто говорившей, как она ненавидит Фрэнсиса (которого никогда не видела) из-за его хорватской крови; после детальных, деловых и очень для меня полезных замечаний, касающихся журналистской работы в Сербии, она написала несколько слов о том, что я собираюсь осветить мусульманский и хорватский взгляд на происходящее (в моем списке это были пункты семь и восемь): «Знаешь, дорогой Билли, мне очень приятно, что ты посвятил меня в свои планы. Но МНЕ ГЛУБОКО НАСРАТЬ И НА ХОРВАТОВ, И НА МУСУЛЬМАН!» В конце своего длинного послания она добавила постскриптум: «Последнее „личное письмо“ я получила два года назад от покойного друга. В городе Б., недалеко от Вуковара, хорваты разрубили его тело на куски. Его звали М.» Затем она приписала еще один постскриптум: «Ни у кого с тех пор нет ни единого шанса тронуть мое сердце».

Вот что делает насилие. Вот что такое насилие. Смерти мало той вони, которой она наполнила весь белый свет, отныне она рядится в формы людей-врагов, принуждая тех, кто сумел защитить свою жизнь, ненавидеть и бороться — неважно, за правое дело или нет. Слишком легко было бы утверждать с точки зрения выжившего, что ненасильственная смерть предпочтительнее! Я слышал достаточно врачебных историй о том, как выплескивают свой гнев на «судьбу» родственники умирающих от рака. Подобно Гитлеру, они очень хотели бы обвинить хоть кого-нибудь. «Люди всегда злятся, когда умирают их близкие, — настаивал врач. — Разница лишь в том, направлена эта злость на кого-то конкретно или нет». Может и так. Но разница существует. Оставив позади столы доктора Стивенса, на которые чаще попадают умершие «естественной смертью» от истекшей кровью поджелудочной железы, жертвы несчастных случаев и редкие самоубийцы, давайте перенесемся в осажденный город Сараево и заглянем в морг госпиталя Косево — это место я не забуду никогда, запах держался на моей одежде еще два дня. Здесь лежат убитые. Я видел детей со вспоротыми животами; женщин с головами, пробитыми пулей, когда они переходили улицу; мужчин, в которых снайперы, хорошо рассчитав, послали противотанковые снаряды. [29]Смерть насмехалась, пьянствовала и вульгарно пердела в окрестных горах, омерзительного озорства ради целясь в нас из своего оружия и порождая в осажденных ответное омерзение. Каждое утро я просыпался под чириканье пуль и грохот смертоносных взрывов. Я ненавидел невидимых снайперов за то, что они хотели убить меня, убивали жителей этого города, разрушали его физически и морально, любым способом, которым он мог быть разрушен, давили его, расчетливо стирали с лица земли, вселяя в людей ужас и ломая их. Но эта злоба, к сожалению, стала нормой — таким было Сараево на четырнадцатый месяц осады. Нужно как-то жить: люди занимались своими делами посреди ужаса, ужаса, который невозможно вынести, и поднимали голову лишь по необходимости, когда нужно было куда-то бежать. Что до судебного врача госпиталя Косево, то он уходил домой, воняя смертью и, подобно мне, частенько спал в одежде; он привык к этому запаху, его жена, наверное, тоже привыкла, обнимая мужа. (Между тем, разумеется, люди мучались от бессонницы, у них нарушался менструальный цикл, раньше времени седели волосы.) [30]Так проявляется ни на кого конкретно не направленный гнев. [31]Смерть от политики, смерть от рака, все одно и то же.

В ночь, когда убили Уилла и Фрэнсиса, ооновская переводчица из Сараево рассказывала мне, что теряет друзей почти каждую неделю. «От этого как бы застываешь, — сказала она совсем спокойно. — Приходится». Женщина говорила сочувственно и очень по-доброму, она не собиралась ни принижать мое горе, ни объяснять, как это должно быть. Она вела себя так, как только и можно вести себя с человеком, перенесшим утрату, — говорила о своем горе, чтобы я не оставался наедине со своим; однако ее печаль истрепалась и застыла, и это красноречиво подчеркивало то, что с ней стало. Как доктор Стивенс и его команда, как инспектор по сумкам в катакомбах, как мой приятель Тион, катающий туристов на мотоцикле в Чоенг Ёк — я становился таким же, как они. Сараево не было моей первой фронтовой зоной, я не впервые видел смерть, но я никогда его не забуду. Морг госпиталя Косево, как и весь Сараево, жил без электричества, поэтому, как я повторяю уже в который раз, там стояла такая вонь. Я помню сырный запах парижских катакомб и кисломолочный — белых катафалков доктора Стивенса; после госпиталя Косево моя одежда пахла рвотой, уксусом и гниющими кишками. Я вернулся в свой дом, получивший положенную долю пулеметных очередей и ракетных обстрелов, и стал выяснять, что меня беспокоит — в голове у меня не было места печали о мертвых, только страх, а еще волнение, буду ли я сегодня что-нибудь есть, поскольку из-за сбитого ооновского самолета аэропорт закрыли, а всю свою еду я раздал. Смерть была у меня на коже и за стенами дома — может, моя смерть, а может, чья-то еще; я старался жить мудро и осторожно, не тратя время на собственную смерть, хотя, бывало, слышал ее рычание. После катакомб у меня был целый день, и весь этот день я посвятил смерти, хотя никто не собирался на меня нападать. В Сараево же я просто бежал — смерть там была повсюду, смерть за смертью, такая бессмысленная и для меня случайная.

В Мостаре на мне был пуленепробиваемый жилет, в него, звякнув о керамическую пластину, воткнулся осколок, так что в какой-то степени мне повезло, но Уилл, который вел тогда машину, получил предназначенную ему смерть прямо в лицо, наискось от подбородка. Он умирал бесконечно долго (кажется, минут пять). Винета сказала, что я или трус, или дурак, раз не прекратил его страдания. Я объяснил, что у журналистов нет оружия. Как бы то ни было, если бы я сидел на его месте, пуленепробиваемый жилет мне бы не помог.

У женщины, которую я любил, просто-напросто завелись в груди неправильные клетки; парень Винеты воевал не в том месте, не в то время, а может, он воевал с хорватами слишком ожесточенно или даже слишком хорошо. [32]Для женщины, которую я любил, и для меня в Сараево ангел смерти был безликим, но Винете он явился в образе мучителя с лицом хорвата, и она возненавидела «этих хорватских ублюдков». Винета, если бы я мог отослать ангела смерти куда-нибудь от тебя подальше, я бы так и сделал. Может, кто-то другой, кто знает тебя лучше и любит сильнее, хотя бы уговорит твоего ангела закрыть лицо покрывалом и стать просто тьмой, словно Безликий из ирокезских легенд, просто злым жребием, «военным эпизодом», кем-то вроде ангела моей утонувшей сестры, и тогда твой гнев растворится в печали. Винета, если ты когда-нибудь прочтешь эту книгу, не считай меня бестактным и не думай, что я пытаюсь встать между тобой и твоим правом оплакивать любимого и гневаться на ангела.

вернуться

29

Описание этого места см. «За моей головой», «Атлас», стр. 5. (Прим. автора.)

вернуться

30

Фэннон обнаружил эти психосоматические симптомы в Алжире и утверждает, что они были весьма распространены «в Советском Союзе среди населения осажденных городов, особенно Сталинграда» («Несчастные на этой земле», стр. 290–293). (Прим. автора.)

вернуться

31

Для пациентов Фэннона, алжирцев, выживших во время массовых казней, производимых Францией потому, что «слишком много разговоров об этой деревне; убрать ее», у ангела смерти было лицо первого встречного: «Вы все хотите меня убить, но каждый по-своему. Я убью вас всех, как только посмотрю на вас, больших и маленьких, женщин, детей, собак, ослов…» (стр. 259–261). (Прим. автора.)

вернуться

32

Мартин Лютер Кинг подчеркивал на похоронах жертв бирмингемских взрывов, что «история доказывает снова и снова: незаслуженное страдание искупительно. Невинная кровь этих девочек послужит той искупающей силе, что зажжет яркий свет в темном городе» (Кинг, «Завещание надежды», стр. 221, «Панегирик детям-мученикам», сентябрь 1963 г.). Лично я не верю, что подобные искупления происходят особенно часто. (Прим. автора.)