Я размышляла о том, осознавала ли мама, что я для нее сделала. Я стала ее соучастницей. Хотя в тот момент я думала иначе, точнее вообще не думала, просто назвали мое имя, и я вошла. Автоматическое послушание девочки-отличницы. Вошла туда, где были слепящие лампы, хлопковые халаты и люди, которые разминают твою грудь, как глину. Я почувствовала себя благородной и прекрасной. Как будто шла вместо нее на гильотину. Как Сидней Картон в диккенсовской «Повести о двух городах».
Очутившись дома, я позвонила Петру.
— Я вернулась, — сказала я.
— Давай я зайду, — предложил он, — приготовлю тебе завтрак.
— Сейчас вечер, полвосьмого.
— А я только что проснулся, — сказал он.
Моя квартирка казалась слишком маленькой, и в ней пахло затхлостью. Меня не было всего три дня, но казалось, что дольше. Пришел Пётр и принес яйца, молоко и свою собственную лопаточку; он знал, что на моей кухне приспособлений хватит разве что на приготовление бутербродов.
Он как будто вырос со времени нашей последней встречи, вырос и оброс. Я разглядывала волоски на тыльной стороне его ладоней и волосы, лезущие из-под ворота футболки.
Он занимал слишком много места. Когда он разговаривал, его нос и руки будто наскакивали на меня, огромные и искаженные, как будто я глядела на него сквозь фотообъектив «рыбий глаз». Он приблизился, чтобы поцеловать меня, и я видела, как его глаза делаются все больше и больше, расплываются, выходя из фокуса, и превращаются в один большой глаз над переносицей.
Я смутилась. Во рту после самолета остался отвратительный привкус.
— Какие блинчики ты хочешь? На что они должны быть похожи? — спросил он.
— На блинчики, — сказала я.
Он разбил два яйца одной рукой и процедил желтки сквозь пальцы.
— Я могу испечь их в форме снеговиков, — похвастался он, — или кроликов, или цветов.
Он смешивал тесто в миске, мука просыпалась через край, орошая столы и пол. «Потом придется убираться», — подумала я.
— Лучше круглые, — сказала я.
В сковородке пузырилось и скворчало масло. Была ли эта сковородка моей? Нет, скорее всего, он и ее принес с собой — огромная тяжелая сковорода с ручкой, такой запросто можно убить.
Он вылил на сковородку тесто, оно получилось густым, бледно-желтого оттенка, и шипение масла ненадолго утихло. Я заглянула в посудину. Там образовались две больших комковатых возвышенности, друг рядом с другом, они шевелились изнутри, как живые, темнея по краям.
Он перевернул блинчики, и я увидела хрустящую нижнюю сторону с рисунком как на поверхности луны; он прижал их лопаточкой ко дну, разгладил, чтобы стали плоскими, а масло снова стало плеваться и шипеть.
Запахло горелым.
— Знаешь, я что-то не очень голодна, — сказала я.
— Но я принес кленовый сироп, — возразил он. — По-моему, из самого Вермонта.
Содержимое сковородки начало дымиться. Я оттолкнула Петра в сторону, сняла сковородку с плиты и отправила ее в раковину. Она оказалась очень тяжелой; ко дну присохли два обугленных кружочка.
— У нас и без блинчиков найдется чем полакомиться, — сказал он, протягивая бутылку с сиропом. С этикетки мне улыбалась тетушка Джемайма. Только выглядела она как-то иначе. Видимо, производители обновили ее облик: новая прическа, новый наряд. А вот улыбка прежняя.
— С сиропом можно много чего сделать, — сказал он. — Это очень романтическая добавка к блюдам.
Он подступил ближе, потянулся и увернул мощность галогеновой лампы. В полумраке его лицо казалось еще более искаженным.
— Что? — сказала я. — Где это ты нахватался таких дурацких идей?
— Вычитал где-то.
— Прости, я сегодня не очень-то склонна к общению, — сказала я. — Питер, — сказала я.
— Да ладно тебе.
Внезапно я остро заскучала по родителям.
— Ты такой бесчувственный! — заявила я. — Проваливай.
— Эй, я очень даже чувствительный! Я сам мистер Чувствительность! Я подаю нищим милостыню. А от «Канона» Пахельбеля рыдаю как младенец.
— Как кто?!
— Почему ты на меня орешь? — спросил он.
— Смотри, чтобы дверь не дала тебе по заднице, когда будешь уходить, — предупредила я. Я думала, что выразилась хлестко и саркастично, но он понял меня буквально и закрыл за собой дверь со всеми предосторожностями.
Позже позвонила сестра.
— Ну, как они? — спросила она.
— Прекрасно, — ответила я. — Как и всегда.
— У тебя какой-то чудной голос, что случилось? — сказала она.
— Ничего.
— Нет, что-то не так. Почему ты никогда не говоришь мне, если что-то не так?
— Да все нормально, Мич.
— Ты никогда ничего мне не рассказываешь. Если тебе кажется, будто я могу расстроиться, ты скрываешь от меня правду.
— Я все тебе рассказываю.
— Ага, ну что ж, тогда расскажи, что с тобой творилось этой осенью.
— Ничего… Не знаю… тут и рассказывать нечего.
И это была святая истина. Только всего и произошло, что я временно устала от людей. Мне не хотелось выходить на улицу, принимать душ, я перестала брать телефонную трубку — разве что для звонка на работу с очередными изощренными отговорками. Меня стал успокаивать запах собственного тела, явный и ощутимый, неприятный, зато знакомый. Я лежала в постели и говорила себе, что это просто такой период, что это пройдет. Наконец моя галогеновая лампочка перегорела, и после двух дней тьмы я отправилась покупать новую. Солнечный свет, заливавший улицу, сотворил что-то с моей головой, или, может, все дело в том лысом мужике, что продал мне лампочку. Я вернулась на работу.
— А ты как? Как Нейл?
— Мы расстались, — сказала она. — Разругались в пух и прах, он не желал признать, что я права, а он ошибается. О, мы разыграли целое представление, дело было в ресторане, публика смотрела разинув рты, мы орали и все такое, а одна толстая официантка пыталась вклиниться между нами, орудуя подносом как щитом, и требовала, чтобы мы ушли. Так что пришлось заканчивать разговор на улице, я привела свои аргументы, один, второй, третий и, наконец, решающий довод. Если бы мы были в суде, я бы выиграла.
— Сочувствую, — сказала я. — Почему же ты сразу не рассказала?
— Ох, я не хочу, чтобы ты за меня переживала. Я довольна, что все так сложилось, в самом деле. Узколобый зануда. Я тебе не говорила, что у него вся спина была в волосах? Седые волосы как у гориллы, есть такая порода горилл с серебристой спиной.
— Да, ну что ж. Я тоже не знаю, буду ли дальше встречаться с Петром.
— Это плохо.
— А вот и нет.
Той ночью, лежа в постели, я думала о матери и ощупывала себя на предмет уплотнений, как обычно делала она. Я положила два пальца на горло. И думала о ней, о невыявленном раке, который незаметно распространяется по ее телу. Тут только до меня стало доходить, что я совершила большую глупость.
Я думала о том, что сейчас, в это самое время, она лежит рядом с моим отцом и не подозревает, что внутри нее могут разрастаться и уплотняться эти зловредные клетки — может, похожие на длинные прожилки, а может, на маленькие зернышки вроде овсяных. Она будет избегать мыслей об этом еще полгода, или год, или два; будет все отрицать, пока кожа ее не сделается серой, изо рта не полезут щупальца, а груди не отвалятся и не шмякнутся на пол как два куска влажной глины. Только когда все это случится, она наконец сдастся и скажет: «Хммм, может, со мной что-то не так? Может, мне все же стоит показаться врачу?»
Почти всю ночь я пролежала без сна.
В какой-то момент я встала, пошла в туалет и, сидя на толчке, вдруг прониклась уверенностью, что в воде подо мной плавает что-то ужасное. Я была убеждена на все сто. Живая крыса. Или кусок моего собственного кишечника, вывалившийся кровавым сгустком. Я сидела, боясь включить свет и посмотреть, и в то же время не могла уйти из туалета, не проверив.
Я сидела там с полчаса, изводясь от нерешительности. Кажется, даже ненадолго заснула.