Увы, ничего подобного не случилось. Ни собак, ни укусов, ни фонарей. На открытии было множество людей, все они прилично выглядели и прекрасно себя вели.

Потом у нас были программы по пятницам. В одну из пятниц состоялась публичная дискуссия об алкоголизме и литературе, все участники дискуссии были пьяны, а ведущий — пьянее всех. В другой раз у нас выставлялись два художника, специализирующихся на комиксах. Один из них страшно напился, заперся в туалете и не пожелал выйти к зрителям. После пары часов наших уговоров и открытых просьб, он вышел из туалета и завопил, обращаясь к публике: «Люди! Что с вами случилось? Не позволяйте водить себя за нос». Нам это понравилось. Однажды мы показывали фильм «Ранние труды», который был снят в шестидесятых, почти повсеместно запрещен в Югославии и никогда не демонстрировался в Сараево, поскольку принадлежал к числу фильмов, известных как «Черная волна» и изображавших социализм в не очень-то розовых тонах. Это был один их тех фильмов шестидесятых годов, возникших под сильным воздействием Годара, в которых молодежь слоняется по свалкам, треплется о комиксах и революции и занимается любовью с манекенами. Киномеханик, привыкший к софт-порно, где нарративная логика не имеет ни малейшего значения, — путал бобины с пленкой, нарушал их порядок, и никто не заметил этого, кроме режиссера, который был приглашен, но находился в заметном подпитии. Мы организовали первый в Сараево перфоманс, посвященный музыке Джона Кейджа. Я имею в виду, что мы проигрывали его записи и, среди прочих, композицию, исполняемую дюжиной синхронно хрипящих радиоприемников, и печально известную «4:33» — затянутую, записанную на пленку тишину, которая, как предполагалось, должна предоставить слушателям возможность создать свою собственную самопроизвольную, неожиданную музыку. Аудитория, меж тем, на этот раз состоявшая главным образом из элитных бездельников, счастливо напивалась — уж этот-то мотивчик был нам отлично знаком. Когда исполнитель, который прибыл из Белграда, под риском развода отказавшись от отпуска с семьей, приблизился к микрофону, аудиторию это не заинтересовало. Уже много лет никто не просил его исполнить Кейджа, поэтому он и не переживал. Те несколько слушателей, кто перевел взгляд на сцену, увидели заросшего человека, поедающего апельсин и банан прямо перед микрофоном, что значило исполнение небезызвестной пьесы Джона Кейджа с подходящим названием «Апельсин и банан».

Нас беспокоило спокойствие элиты, поэтому вечерами, когда мы попросту крутили записи, нашей целью было спровоцировать боль: Гуса, наш диджей, проигрывал Франка Заппу и визжащую Йоко Оно, а вдобавок «Einsturzende Neubauten» — прекрасных музыкантов, играющих свою музыку на бензопилах и электродрелях, одновременно и очень громко. Элита не испугалась, хотя ряды ее поредели. Мы хотели, чтобы она присутствовала в полном составе и в полном же составе испытывала серьезные душевные терзания. Нет нужды упоминать, что номер с социалистическими хиппи не прошел.

Закат клуба «Volens-Nolens» (что, осмелюсь напомнить, на латыни значит «волей-неволей») был вызван «внутренними разногласиями». Некоторым из нас казалось, что мы слишком часто шли на компромиссы: скатываться вниз по скользкому склону буржуазной посредственности (социалистическая версия) мы совершенно очевидно стали еще в тот момент, когда отказались от бездомных собак с фонарями. Перед тем как окончательно закрыться, мы подумывали о бездомных собаках, на этот раз бешеных, для ночи торжественного закрытия. Но клуб «Volens-Nolens» сошел на нет скорее с нудным подвыванием, чем с безумным лаем.

Мы погрязли в унынии. Я выжимал из себя стихи, в которых жалел себя, — сотни, если не тысячи никуда не годных стишков, темы которых колебались от скуки до бессмысленности, с обобщенными рывками к галлюцинаторным образам смерти и суицида. Я был нигилистом и продолжал жить с родителями. Я даже принялся размышлять об «Антологии Иррелевантной Поэзии», рассудив, что это для меня единственный шанс попасть в антологии. Исидора вызвалась быть составителем, но из затеи ничего не вышло, хотя иррелевантной поэзии вокруг было в избытке. Нам было нечего делать, и мы быстро исчерпали способы ничегонеделанья.

II. День рождения

Приближался двадцатый день рождения Исидоры, и она, никогда не любившая стандартных празднеств, не хотела развлечений в стиле выпивка-закуски-торт-кто-то-трахается-в-сортире. Ей хотелось устроить что-то вроде перфоманса. Она не могла решить, взять ли ей в качестве модели фурьеристскую оргию (эта идея мне понравилась) или нацистскую коктейль-вечеринку, столь часто воспроизводимую в правильных югославских социалистических фильмах: немцы — сплошь кичливые ублюдки-вырожденцы — устраивают изобильную вечеринку, в 1943 примерно году, а местные шлюхи и предатели лижут им сапоги, за исключением единственного коммунистического шпиона, пробравшегося в узкий круг избранных, чтобы в конце заставить их расплатиться. По несчастливой случайности нацистская вечеринка взяла верх над оргией.

День рождения праздновался 13 декабря 1986 года. Юноши надели черные рубашки со свастиками и набриолинили волосы. На девушках были платья, с хорошим приближением сходившие за вечерние туалеты, только моя тринадцатилетняя сестра играла роль юной коммунистки и потому была одета, как дети коммунистов. Предполагалось, что вечеринка происходит в Белграде, в начале сороковых, со всем положенным декадансом, точно как в кино. На сэндвичах были майонезные свастики, на стене — лозунг «In Cock We Trust»; [69]не обошлось без ритуального сожжения в туалете «Ессе Homo» Ницше; моя сестра, будучи юной коммунисткой, содержалась под арестом в спальне, временно заменявшей тюрьму; мы с Гусой вырывали друг у друга из рук пастуший кнут; я пел дуэтом с Вебой, который ныне живет в Монреале, грустные коммунистические песни о павших в боях забастовщиках — мы всегда так пели на вечеринках; я пил водку из кружки и играл роль украинского коллаборациониста. На кухне мы обсуждали упразднение все еще сильного культа Тито и соответствующих государственных ритуалов. Нас развлекла идея организации демонстраций: я был бы не против, сказал я, расколотить парочку витрин, поскольку среди них много безобразных, и, кроме того, я очень люблю битое стекло. В кухне, как и повсюду на вечеринке, толпились незнакомые мне люди и внимательно слушали. На следующее утро я проснулся с чувством стыда, неизменно сопутствующим пьянству. Я принял много лимонной кислоты и попытался заснуть, но чувство стыда никуда не делось, по правде, оно и сейчас со мной.

На следующей неделе меня сердечно пригласили по телефону посетить органы госбезопасности — из разряда приглашений, которые не отклоняют. Меня допрашивали тринадцать часов без перерыва, и я выяснил, что многие из тех, кто был на вечеринке, тоже посетили или вот-вот посетят гостеприимные кабинеты госбезопасности. Позвольте не докучать вам деталями — ограничимся тем, что скажем, что схема «хороший следователь — плохой следователь» транскультурна, что они знали все (у кухонных слухачей — прекрасный слух), и что наши нацистские забавы доставили им немало хлопот. Я по наивности вообразил, что если объясню им, что это была всего лишь костюмированная вечеринка, пусть довольно глупая, и если я умолчу о кухонных фантазиях, то они попросту пожурят нас, велят нашим родителям отшлепать нас по попе и распустят нас по домам, в наши благоустроенные нигилистские кварталы. Хороший следователь приставал ко мне с расспросами о росте фашистских настроений среди югославской молодежи. Я не имел понятия, о чем он говорит, но усиленно отрицал существование таких тенденций. Он, казалось, не верил. У меня был грипп, и я часто отлучался в туалет — не запирающийся изнутри, решетки на окнах, — а добрый следователь ждал меня снаружи, чтобы я не перерезал себе вены и не разбил голову об унитаз. Я посмотрелся в зеркало и подумал: «Глядя на это невыразительное прыщавое лицо, затуманенные глаза, можно ли поверить, что я фашист?» И нас действительно отпустили домой, предварительно надавав по рукам.

вернуться

69

«Мы верим в член» — пародия на американский девиз «Мы верим в Бога».