Какое-то время «Колено Израилево» сидело на моей постели, тихонько переговариваясь друг с дружкой, наполняя для меня стакан. Но примерно через тридцать минут, когда я уже не находился в положении «килем вверх», что-то бормоча, и, как и прежде, выглядел угрюмым, солидным и лысым, они зашныряли вокруг, позабыв обо мне. Один из них швырнул карандашом в другого. На время я сам забыл о тошноте, переворачивающей все у меня в животе, дрожи в руках и марионетках, колыхавшихся на своих проволочках у меня в голове.

— Эй, — окликнул я ребят. Пришлось повторить это дважды, чтобы привлечь их внимание. Так я обычно и делаю.

В конце концов Пенни заметила и сказала, что «учитель пытается что-то сказать», и они постепенно затихли.

Я положил свои трясущиеся руки на колени.

— Ребята, почему вы не выберетесь в город и не сходите посмотреть на астрономические часы?

Они нерешительно переглянулись.

— Правда, — сказал я им, — ведь со мной все в порядке. Когда еще вы окажетесь в Праге?

Они были хорошие ребята, и еще несколько секунд они стояли в растерянности. Однако постепенно потянулись к двери, и я подумал, что выпроводил их, когда Пенни Берри остановилась передо мной.

— Вы убили вашего деда? — спросила она.

— Нет, — грозно проворчал я, и Пенни моргнула, а все остальные повернулись и уставились на меня. Я сделал глубокий вдох, почти добившись контроля над своей интонацией. — Я не убивал его.

— Да? — сказала Пенни.

Она отправилась в эту поездку просто потому, что для нее это было самое интересное занятие, за которым она могла провести каникулы. Она давила на меня, потому что подозревала, что я могу рассказать ей о чем-то куда более увлекательном чем пражские достопримечательности. И она всегда была готова слушать.

Или, быть может, она просто была одинока и смущена ребячеством других учащихся, ей не свойственным, и всем тем огромным миром, частью которого она себя в полной мере еще не ощущала.

— Это просто глупости, — сказал я. — Ерунда.

Пенни не пошевелилась. Перед моим мысленным взором маленький деревянный человечек на своем черном крепеже дрогнул, колыхнулся и начал раскачиваться из стороны в сторону.

— Мне нужно записать кое-что, — сказал я, пытаясь произнести это мягко. Потом я солгал: — Возможно, я покажу тебе, когда все запишу.

Пять минут спустя я находился один в своей комнате со свежим стаканом «медовой воды», ощущая на своем языке песок. Солнце пустыни обжигало мою шею, и это ужасное прерывистое шипение гремучей змеей свистело у меня в ушах, и впервые за долгие годы я почувствовал, что вновь вернулся домой.

3

В июне 1978 года, в день окончания занятий в школе, я сидел в своей спальне в Альбукерке, Нью-Мехико, не думая ни о чем, когда вошел мой отец, сел на краешек моей кровати и сказал:

— Я хочу, чтобы ты кое-что для меня сделал.

За девять лет мой отец почти никогда не просил меня что-ни-будь сделать для него. Насколько я могу судить, ему редко что-нибудь требовалось. Он работал в страховой конторе, возвращался домой ровно в 5.30 каждый вечер, около часа перед обедом играл со мной в мяч или иногда прогуливался вместе со мной до магазина, где продавалось мороженое. После обеда он сидел на черной кушетке в маленькой комнатке, читая детективы в бумажных переплетах до 9.30. Все книжки были старыми, с яркими желтыми или красными обложками, изображавшими мужчин в непромокаемых плащах и женщин в черных платьях, обтекавших изгибы их тел, словно деготь. Иногда я нервничал из-за одного вида этих обложек в руках отца. Однажды я спросил его, почему он вообще читает такие книги, и он покачал головой.

— Все эти ребята, — сказал он таким голосом, словно он разговаривал со мной с другого конца длинной жестяной трубы, — откалывают такие штуки!

Ровно в 9.30 каждый вечер мой отец выключал лампу рядом с кушеткой, гладил меня по голове, если я еще не ложился, и шел спать.

— Что ты хочешь, чтобы я сделал? — спросил я его тем июньским утром, хотя мне было почти все равно. Это был первый выходной день, начало летних каникул, меня ждали месяцы свободного времени, и я совершенно не представлял, чем займу их.

— То, что я тебя попрошу, ладно? — ответил мой отец.

— Конечно.

И тогда он сказал:

— Хорошо. Я скажу дедушке, что ты приедешь.

Потом он оставил меня сидящим на кровати и раскрывшим рот от удивления и ушел на кухню звонить по телефону.

Мой дед жил в семнадцати милях от Альбукерка в красном домике из саманного кирпича посреди пустыни. Единственным признаком человеческого присутствия вокруг были развалины маленького индейского поселка, примерно в полумиле оттуда. Даже сейчас самое большее, что я помню о доме своего деда, — это пустыня, пересыпающая и несущая бесконечный прилив красного песка. С крыльца я мог видеть пуэбло, источенный углублениями, точно гигантский пчелиный улей, отломившийся с одной стороны, покинутый пчелами, но шумящий, когда ветер проносится сквозь него.

За четыре года до этого дед перестал звать меня в гости. Потом он отключил свой телефон, и с тех пор никто из нас его не видел.

Всю свою жизнь он умирал. У него была эмфизема и еще какое-то странное заболевание аллергического характера, от которого его кожу покрывали розовые пятна. В последний раз, когда я виделся с ним, он сидел в кресле в своей безрукавке и дышал через трубку. Он был похож на кусок окаменевшего дерева.

На следующее утро, в воскресенье, отец положил в мой походный спортивный рюкзак коробку новых нераспечатанных вощеных упаковок бейсбольных карточек и транзисторный приемник, который мне подарила моя мать на день рождения годом раньше, затем сел со мной в наш перепачканный зеленый «датсун», который он все собирался вымыть, да так и не удосужился.

— Пора в дорогу, — сказал он мне своим механическим голосом, и я был слишком потрясен происходящим, чтобы сопротивляться. За час до этого утренняя гроза сотрясала весь дом, но сейчас солнце было высоко в небе и обжигало все вокруг своим оранжевым сиянием. На нашей улице пахло креозотом, зеленым перцем и саманной грязью.

— Я не хочу ехать, — сказал я отцу.

— Будь я на твоем месте, я бы тоже не хотел, — ответил он мне и завел машину.

— Я его совсем не люблю, — жаловался я.

Отец лишь посмотрел на меня, и на какое-то мгновение мне почудилось, что он хочет обнять меня. Но вместо этого он отвел взгляд, переключил скорость и вывел машину из города.

Всю дорогу до дедушкиного дома мы следовали за грозовым фронтом. Должно быть, он двигался точно с той же скоростью, что и мы, потому что машина ничуть не приближалась к нему, но и он не удалялся. Гроза просто отступала перед нами, как большая черная стена пустоты, как тень, покрывающая весь мир. Время от времени росчерки молний пробивали тучи, словно сигнальные ракеты, освещая песок, горы и далекий дождь.

— Зачем мы едем? — спросил я, когда отец сбавил скорость, внимательно вглядываясь в песок на обочине в поисках автомобильной колеи, которая вела в сторону дома дедушки.

— Хочешь порулить? — Он кивком предложил мне перебраться со своего сиденья к нему на колени.

И снова я был удивлен. Мой отец всегда охотно играл вместе со мной в мяч, но он редко придумывал сам, чем бы можно заняться вместе. И сама эта мысль — посидеть у него на коленях, в его объятиях — была для меня непривычна. Я ждал этого чересчур долго, и нужный момент миновал. Снова приглашать меня отец не стал. Сквозь ветровое стекло я глядел на мокрую дорогу, уже местами подсыхавшую на солнце. Весь этот день казался далеким, точно чей-то чужой сон.

— Ты ведь знаешь, что он был в лагерях? — спросил отец, и, хотя мы и ползли со скоростью черепахи, ему пришлось нажать на тормоза, чтобы не пропустить нужный поворот. Никто, на мой взгляд, не принял бы это за дорогу. Она не была отмечена никаким опознавательным знаком — лишь небольшим следом на земле.

— Ага, — отозвался я.

То, что он был в лагерях, — пожалуй, единственный факт, известный мне о моем дедушке. Он был пленным. После войны он пробыл в других лагерях почти пять лет, пока сотрудники Красного Креста разыскивали оставшихся в живых его родственников, никого не нашли, после чего ему ничего больше не оставалось, как оставить всякую надежду на чью-то помощь и выкарабкиваться своими силами. Когда мы съехали с главной дороги, вокруг машины начали появляться небольшие песчаные смерчи, задевавшие багажник и крышу машины во время пути. Из-за только что миновавшей грозы они оставляли на крыше и ветровом стекле рыжеватые следы, похожие на те, что остаются, если раздавить жука.