— Это — эксперимент, — объяснил он, когда она недоверчиво уставилась на него. — Точно такой же я собираюсь провести завтра на занятиях, чтобы показать моим многословным юным первокурсникам значимость сжатости и лаконичности. Разве не удивительно, как многое может вообразить человеческий разум при одном лишь виде теннисных туфель и полбутылки кетчупа в соответствующей обстановке?

Он привлек ее к себе и улыбнулся, будто извиняясь.

— Представляешь, все наши умозаключения об окружающем мире основаны всего лишь на совершенно случайных фактах.

Что является реальностью и что таковой не является — вся Вселенная предстает перед нами в виде сырого материала. Мы создаем действительность посредством слов, Падма, слов в нашем сознании и на бумаге. Понимаешь?

Он говорил так, будто присутствовал на одной из факультетских вечеринок. Ему был не понятен ее гнев — он думал, что, как только пройдет первый испуг, она посмеется вместе с ним. Но, несмотря на имеющуюся у нее степень бакалавра в области социологии — теперь уже никому не нужную и потраченную впустую, как и все остальное, — ей все же не хватало утонченности, чтобы оценить по достоинству его ум. И все то время, когда она воспитывала мальчиков, подрабатывала в различных местах, пополняя семейный бюджет, когда готовила еду, прибиралась в доме, читала свои любимые мистические романы — она смутно осознавала свою несостоятельность… На университетских приемах она, в своем шелковом сари, испытывала неловкость оттого, что, как ей казалось, одежда ее была чересчур нарядна и не подходила для подобных случаев, тогда как вокруг лились потоки речей и шампанского. Жены преподавателей поглядывали на нее с любопытством и жалостью, преподаватели, не стесняясь, обсуждали ее, экзотическую новобрачную такого блестящего, непредсказуемого Кешава Малика, как если бы она была музейным экспонатом.

Спустя несколько лет он уже перестал подшучивать над ней, у него случались периоды черной депрессии, которые могли длиться неделями, тогда он запирался у себя в кабинете или скрывался в подвале, оставляя ее наедине с детьми и с домашними заботами. Исподволь он отдалялся от нее. Она могла бы простить его увлечение женщинами, поскольку он все превращал в игру, но ей так и не удалось понять и простить то, что он от нее отрывался. Тонкая трещина, образовавшаяся между ними, с годами постепенно увеличивалась, правда иногда им приходилось вместе переживать события, на какое-то время объединявшие их: так это было, когда серьезно заболел старший сын или когда умерла мать Кешава — женщина, которую они оба любили.

Когда сыновья были детьми, она совсем не задумывалась о хрупкости этого мира; все казалось ей высеченным из камня — замужество, домашние уроки с мальчиками по вечерам, ритуалы приготовления пищи, шитья, занятия любовью. Теперь же прошлое представало перед ней разрозненными кусками. Обрывки, вырванные из контекста и не имеющие смысла, как, например, тот случай, когда Кешав и мальчики наловили сачками бабочек и выпустили их в гостиной… Старший сын — ему тогда исполнилось одиннадцать — прибежал за ней, задыхаясь от смеха, и со словами «Мам, пойдем, посмотришь!» потащил ее из кухни. Тут и там, в солнечных лучах трепетали бабочки, словно изящные волшебные коврики. Они сидели на музыкальном центре. Облепили репродукции с пейзажами, развешенные на стенах. Кешав раскрыл книгу и начал сравнивать бабочек, пытаясь определить их названия.

— Вот эта — белая капустница. Смотрите, бабочка-парусник, а эта бабочка — из семейства белянок…

Вдруг ей стало невмоготу. Потянув на себя раму, она открыла окно и выбила москитную сетку. Кешав внимательно посмотрел на нее и затем рассмеялся. Все вместе они стали проворно изгонять безумно метавшихся по комнате бабочек в окно, наружу, туда, где светло. Когда окно было снова закрыто, Падма заметила двух мертвых бабочек, одну — на акустической колонке, другую — на кофейном столике. Первая была желтого цвета, вторая — оранжево-черная. На полках и мебели осталась лежать пыльца.

— Там еще одна, попалась в ловушку, — громко сказала она, — На картине. За стеклом.

Это была оранжевая бабочка. Падме показалось тогда, что ее крылышки бьются о стекло.

— Глупая, она же нарисованная. — Кешав стоял позади нее, мягко трогая пальцем бабочку, другой рукой гладя жену по волосам. И она увидела, что так оно и есть.

Она часто сидела, размышляя о недавнем прошлом, безуспешно стараясь найти какой-нибудь вещий знак, хотя бы намек на то, что все окончится для нее вот так, и нить воспоминаний, разматываясь, неизбежно приводила ее в далекие времена ее детства в Индии. Перед глазами вставал огромный неухоженный дом, где в многолюдных комнатах жили четыре поколения их семьи — яркие стайки тетушек, трещавших, словно сороки, корова молочника, приходившая каждое утро к их воротам, плеск молока в ведре. Старое манговое дерево — любимое место, где она могла прятаться, — похожее на темную многорукую богиню, его перепутавшиеся стволы стремились прямо в небо, а длинные зеленые вощеные листья перешептывались, подобно жрицам. В воробьином гнезде полно голых птенцов — они пищат, широко раскрыв рты. Она лежит на широкой ветке, прижавшись щекой к шершавой коре, и смотрит вниз на плоскую крышу дома, видит цветочные горшки на невысокой стене вдоль крыши, одежду, цветными флажками развевающуюся на натянутой веревке. Вот бабушка собирает дикий жасмин в заросшем саду позади дома, поднимает голову и видит Падму, улыбается, качает головой и называет ее обезьянкой. Но всякий раз, подобно ненужному воздушному змею, парящему кругами, ее мысли возвращаются в тот самый день, когда остановилось время.

В тот яркий безоблачный летний день она со своего дерева увидела, как ее слабоумный дядя поднялся на крышу. Она с интересом наблюдала за ним: для чего понадобилось взрослому человеку с разумом трехлетнего ребенка — его выходки неизменно веселили младшее поколение семьи, ее родных и двоюродных братьев и сестер — залезать на крышу, куда ему строго-настрого запретили подниматься. Обычно ему нравилось представлять себя на месте кого-то или чего-то. Однажды он просидел на полу в гостиной несколько часов, притворяясь или действительно решив, что он стул. В другой раз дядя вообразил, что он выхухоль, побежал вдоль стен за дом, где стал зарываться в землю под кустами и сопеть. Он не должен был быть на крыше, Падма знала это — бабушка живет в страхе, что когда-нибудь ее младшему сыну захочется стать птицей. Но этот день был таким солнечным, дышал светом, воздухом, покоем, что она не думала о несчастье. Сначала дядя просто ходил кругами, двигаясь неуклюже и напоминая жирафа, он постукивал по цветочным горшкам и хлопал по белью на веревке своими мягкими, но цепкими руками. Восьмилетней Падме пришло в голову, что, наверное, нужно позвать кого-нибудь и сказать, что Чотей-Маму один на крыше, но смотреть на него было так увлекательно. Она еще раздумывала, что ему бросить — веточку или листик, чтобы посмотреть, что будет, — как он полез на крышу лестничного колодца.

Крыша лестничного колодца возвышалась над домом на пятнадцать футов. Дядя поднимался наверх, ставя ноги в пустоты между кирпичами. Девочка, наблюдая за ним, наконец-то стала осознавать, что он — в опасности, что нужно обязательно кому-нибудь сообщить. Но голос как будто замер у нее в горле. Ее дядя уже стоял на крыше лестничного колодца, широко раскинув руки, а ветер раздувал его белую хлопковую рубашку и пижамные штаны. От вымощенной камнем поверхности двора его отделял всего лишь прыжок. И он прыгнул.

Даже сейчас, спустя столько лет, стоит ей закрыть глаза, она видит его. Он парит в горячем голубом небе, размахивая руками, оторвавшись от крыши колодца на несколько футов. Неописуемый крик восторга срывается с его губ. Он летит, он легче пушинки. Целую вечность он плывет по воздуху, за спиной его развеваются дикие, непокорные волосы.

А потом небо опустело. Она услышала звук падения, но не сразу связала его с тем, что дядя исчез.