— Боже правый! — Она возводит глаза к потолку. — Он, оказывается, романтик!

— Ты по-прежнему считаешь, что я к тебе пристаю?

— Будь на твоем месте кто-то другой, я бы сказала, что пристаешь. Но ты… Думаю, ты и сам не знаешь, чего хочешь.

— А ты? Сидишь здесь каждый вечер. Рассказываешь парням о том, что только что вернулась с похорон. Горюешь о чем-то, а сама толком даже не можешь сказать о чем.

Она дергает головой, и он принимает этот жест за желание уклониться от удара, заставить его сейчас же замолчать, и почему-то на ум приходит, как он иногда ведет себя в метро, когда девушка, которую он долго рассматривал, встречается с ним взглядом, и он притворяется, что смотрит на что-то совсем другое. Она молчит некоторое время и наконец произносит:

— У нас с тобой секса не получится. Хочу, чтобы ты это себе уяснил.

— Хорошо.

— Это твоя точка зрения на все случаи жизни? «Хорошо»?

— Вроде да.

— «Вроде да». — Она обхватывает пальцами стакан, но не пьет. — Что ж, возможно, для одного вечера мы достигли достаточного взаимопонимания, как по-твоему?

Бобби кладет в карман резиновый диск и собирается уходить.

— Чем ты зарабатываешь на жизнь?

Следует тяжкий вздох.

— Работаю в брокерской фирме. А теперь, может, сделаем перерыв? Пожалуйста?

— Я все равно собирался домой, — отвечает Бобби.

Резиновый диск занимает свое место в верхнем ящике комода Бобби, расположившись между половинкой голубой туфельки и расплавленной каплей металла, возможно служившей прежде запонкой. Диск пополняет собой собрание находок: кусочки ткани — шелк, шерсть, хлопок; расплющенная авторучка; несколько сантиметров коричневой кожи, болтающейся на бесформенной пряжке; застегнутая булавка, некогда крепившаяся к брошке. Когда он смотрит на эти предметы, в груди у него возникает ощущение подозрительной пустоты, как будто эти несколько граммов действительности вытесняют равное количество его самого. Больше всего ранит туфелька. Ее изуродованная красота оказывает на него сильнейшее воздействие, иногда он просто боится до нее дотрагиваться.

Приняв душ, он ложится в своей спальне, не включая свет, и думает об Алисии. Представляет себе, как она перебирает пачки денег, запечатанные в оберточную бумагу. Даже имя ее звучит, как шелест денег — хрустящих новеньких банкнот. Он все думает, как ему с ней быть. Она совсем не в его вкусе, но, может, она права, он и впрямь обманывается относительно своих намерений. В памяти всплывают образы девушек, с которыми он встречался. Нежные и мягкие, очень женственные. Но все же острый язык и строгость Алисии ему нравятся. Возможно, он ищет некоторого разнообразия. А может, он, как многие в этом городе, стал похож на подопытную крысу под воздействием кокаина или электрического тока — в голове что-то замкнуло, и мозг посылает нелогичные сигналы. Тем не менее ему хочется с ней поговорить. Более того, он уверен — ему хочется отвести душу. Рассказать об эпицентре. О реликвиях в ящике его комода. Объяснить, что это не сувениры на память. Они — гвоздики, на которые он развешивает все, о чем приходится забывать всякий раз, когда надо идти на работу. Они — доказательство чего-то, что он прежде считал полной абстракцией, того, что было слишком сложно выразить словами, и только теперь он осознает, что это всего лишь то обстоятельство, что он остался в живых. И это обстоятельство, говорит он себе, наверное, и есть именно то, что необходимо осмыслить Алисии.

Мало того, что Пинео доставал Бобби накануне, он продолжает насмехаться над ним весь следующий день, отпуская колкости в адрес Алисии. Его болезненная раздражительность прорывается гневными нотками. Он то и дело называет Алисию «сучкой-калькулятором». Бобби ждет, что Мазурек вот-вот присоединится к их разговорам, но, похоже, тот выбыл из их негласного союза, уйдя в себя. Он сосредоточенно, с воловьим упорством работает и молча ест. Когда Бобби высказывает предположение, что ему, наверное, стоит с кем-нибудь посоветоваться — он рассчитывает своим замечанием воспламенить, пробудить присущую Мазуреку свирепость, — тот невнятно бормочет что-то насчет того, что, скорее всего, он поговорит со священником. И хотя у этих троих мужчин мало что общего, разве только то, что они оказались одновременно в одном и том же месте, прежде они все-таки поддерживали друг друга, чтобы переносить напряжение работы, но теперь Бобби ковыряется в земле, которая превращается в грязь под холодным проливным дождем, и чувствует себя одиноко перед угрозой, разлитой в воздухе. Все вокруг выглядит чужим, враждебным. Серебристая решетка каркаса подрагивает, словно сквозь нее откуда-то извне проходят волны, а гнездо из огромных балок и перекладин будто ожидает возвращения какого-то мифического крылатого чудовища. Бобби пытается отвлечься, но в голову не лезет ничего такого, что могло бы улучшить подавленное настроение. К окончанию смены он начинает беспокоиться о том, что они работают зря, поддавшись обману чувств, что башни внезапно восстанут из руин, в которые их превратили, и всех раздавят.

Когда они вечером появляются в «Голубой Леди», в баре почти пусто. Проститутки — в глубине зала, Алисия — на своем обычном месте. Музыкальный автомат выключен, телевизор бормочет что-то: какая-то блондинка берет интервью у лысеющего мужчины, надпись под его изображением гласит, что он — эксперт по сибирской язве. Они садятся за стойку бара и пялятся в телевизор, время от времени заказывая себе еще выпивку, заговаривая только в том случае, если в этом есть необходимость. Эксперта по сибирской язве вскоре сменяет эксперт по терроризму, который разглагольствует о разрушительном потенциале Аль-Каиды. Бобби не вникает в этот разговор. Политическое небо с кружащими черными фигурами, величественной музыкой и секретными специалистами совсем не то небо, под которым он живет и работает, — серое и неизменное, простое, как крышка гроба.

— Аль-Каида, — произносит Роман, — Не он ли играл на второй базе за «Метс»? Тот парень из Пуэрто-Рико?

Шутка выходит плоской, но Роман не сдается.

— Сколько потребуется алькаидцев, чтобы вкрутить электрическую лампочку? — спрашивает он. Никто не знает ответа.

— Два миллиона, — продолжает Роман. — Один — чтобы держать верблюда, другой — чтобы вкрутить лампочку, а остальные понесут по улицам портреты в знак протеста, что тех двоих затоптал верблюд.

— Ты сам выдумал это дерьмо, — реагирует Пинео. — Сразу видно. Потому что совсем не смешно.

— Да пошли вы, ребята! — Роман недовольно смотрит на Пинео, затем идет вдоль стойки бара и принимается за чтение газеты, нарочито громко переворачивая страницы.

В бар вваливаются четыре парочки, их молодой смех, раскрасневшиеся, сияющие от радости лица, довольный и преуспевающий вид сильно раздражают. Пока они суетятся — кто-то сдвигает столы, кто-то обнимается, а одна из вошедших женщин настойчиво спрашивает у Романа, есть ли у него Лиллет,[9] — Бобби выскальзывает из внезапно возникшей вокруг него суматохи и подсаживается к Алисии. Она косится на него, но никак не реагирует, и Бобби, который большую часть дня провел в размышлениях, о чем бы ей рассказать, не решается заговорить, остановленный ее мрачным видом. Он принимает ее же позу — голова опущена, в руке — стакан, — и так они сидят, словно двое людей, отягощенные общей проблемой. Она закидывает ногу на ногу, и он замечает, что она сбросила туфельку. Вид ее стройной лодыжки и ступни в чулке вызывает в нем давно забытое ощущение тайного удовольствия.

— Все это очень интересно, — произносит она. — Нам надо бы почаще так.

— Я думал, тебе не хочется разговаривать.

— Если ты намерен сидеть здесь, глупо было бы не разговаривать.

Все, о чем он собирался ей рассказать, вдруг вылетает из головы.

— Ну, как прошел день? — спрашивает она с такой интонацией, с какой обычно мамочки справляются у своих милых чад, и когда он мямлит, что все как всегда, произносит: — Мы как будто женаты. Причем так давно, что уже отпала потребность в словесном общении. Все, что остается, — сидеть здесь и обмениваться колебаниями.

вернуться

9

Лиллет (Lillet) — французский аперитив, содержит 85 % белого (Lillet blanc) или красного (Lillet rouge) вина и 15 % ликера из трав и плодов.