Дважды на дороге нам встретились контрольно-пропускные пункты. Через первый грузовики прошли беспрепятственно, у второго пришлось уплатить дань людям в грязных шерстяных фуфайках — импровизированной униформе крестьян, составляющих отряды повстанческой милиции. Почти все они с привычной легкостью носили на плече автоматы АК-47 русского производства.

Чем ближе к Баграде, тем виднее следы войны. Дома, возведенные десятки лет назад, разрушило взрывной волной, обвалившиеся фасады и углы обнажили скрюченные балки перекрытий и дубовые стойки перегородок. В этих руинах, по крайней мере в самых устойчивых из них, еще жили люди, хотя и только на первых этажах. Вторые, третьи и четвертые этажи превратились в открытые платформы. Раньше и здесь жили, надеялись и молились семьи, а теперь их жилища превратились в гигантские музейные экспонаты.

Стыдно признаться, но временами меня притягивает абсурдная красота картин опустошения. Изрытые взрывами ландшафты, выжженные поля и города, разрушенные до последнего квартала, представляются произведениями искусства… в особой манере, противоречащей прогрессу.

И все же, среди общего запустения, продолжается жизнь. Красота — настоящая красота — не исчезает. Зеленая, как в Ирландии, трава пробивается сквозь серость каменной пыли и обломков. Свежесрезанная роза, положенная чьей-то неизвестной рукой поверх кирпичей, словно напоминает о настоящем красном цвете. Одноглазый старик с синевато-мутным бельмом принимает пожелтевшими от табака пальцами пожертвованный бутерброд и разламывает его пополам, чтобы поделиться со своей кудлатой собачонкой.

Объектив видит все, без осуждения, без одобрения.

Согласно одной древней истории, в первый день творения Бог отделил свет от тьмы и сказал, что свет — это хорошо.

Никто не нашел письменного подтверждения отрицательной оценки тьмы в те далекие времена, хотя позже было принято считать темноту злом.

Однако с тех пор фотографы благодарны за сам этот акт.

После того как мы затащили багаж в гостиничный номер, вызвавший, как пошутил Дулан, теплые воспоминания о «Хибере», все пятеро поднялись на крышу. Кое в чем наши действия, естественно, совпадали. В военное время каждый старается забраться повыше.

С этого наблюдательного пункта мы осмотрели руины Баграды, стоящие после недавних боев под серым, как грифельная доска, вечерним небом. На ближайших улочках и дальних дорогах были заметны следы жизни. И смерти тоже. Смерть всегда заметна в подобных местах. Она не таится, а самодовольно выставляется напоказ. Несколько рабочих несли на самодельных носилках три тела, найденных под завалами мусора; откуда-то донесся безутешный плач невидимых женщин, но вскоре его заглушил далекий стук вертолетных лопастей, потом стаккато легких орудий.

Да простит нас Господь, но при этих звуках мы оживились, несмотря на крайнюю усталость. Мы все хотели оказаться здесь.

Барнеты уже снимали — Джеф установил камеру на плечо, и Лили делала первый импровизированный обзор. Она всегда была готова снимать, даже после двухсоткилометровой поездки по разбитой дороге. И я не без зависти наблюдал за их работой.

Вскоре эти двое вместе с Дуланом отправились вниз, оставив нас с Мидори наедине.

— Почему ты на ней не женишься? — спросил меня Дулан еще в Будапеште, пока мы ждали приземления ее самолета. — При такой профессии вы, возможно, единственная на Земле пара, способная ужиться вместе.

— Никак не могу решиться ее об этом попросить, — ответил я.

— Что случилось? — удивился Дулан. — Раньше это не составляло для тебя никакой проблемы.

Это верно. За последние двадцать лет три женщины ответили мне согласием. А потом благополучно забыли об этом. Я не держу на них зла. Причина ясна. Хотя в моей профессии не так уж много опасностей — за все время, пока я был журналистом, я был ранен всего один раз, хотя нередко оказывался на волосок от гибели. В тот раз осколок русского снаряда срезал кожу с моей шеи. Лети он немного под другим углом, мог бы угодить в позвоночник, а то и вовсе отрезать голову.

Нет, мои неудачи в матримониальных планах заключались в неуемном стремлении работать независимо от того, где я просыпался. Каждый раз, когда я оказывался дома, меня неудержимо тянуло вернуться к работе. Стоило же уехать на съемки, я начинал скучать по оставленному городу и людям и тоска грызла меня не хуже зубной боли. В поисках счастья я бегал и бегал по кругу, но каждый раз желаемое находилось на противоположной от меня стороне.

Итак, они оставили нас с Мидори наедине. В такой тесной компании невозможно что-то удержать в секрете.

Мы всегда встречались в необычных местах. И крыша отеля Баграды, окруженная поднимающимися к небу столбами дыма, была для нас все равно что тихий парк для обычных влюбленных. Потом мы расходились каждый своей дорогой. Хотя и тогда я мечтал, что настанет день, когда нам будет достаточно одного и того же вида из окна.

— Я тебе еще не рассказывала, — заговорила Мидори, — но в тот день, когда атаковали Всемирный торговый центр, я была в Сан-Франциско.

— Надо было мне позвонить.

Мидори никогда еще не видела моей квартиры в Сиэтле, как и я не бывал в ее доме в Токио.

— Я собиралась. Но потом произошло это несчастье и я поняла, что вскоре нам обоим придется ехать в Афганистан. И тогда наша встреча выглядела более реальной.

Я понял, что она имела в виду: ни один из нас не испытал бы радости от встречи в преддверии неминуемой войны:

Мидори показала пальцем на поднимающиеся к небу клубы дыма.

— После той атаки я просматривала те дешевые издания, которые раздаются у входов в ваши супермаркеты. На их обложках были снимки дымящихся башен. Но они отретушировали фотографии, и стало казаться, что из дыма выглядывают дьявольские рожи. В то время мне это показалось постыдной ложью. А теперь думаю, что в снимках содержалась определенная истина.

— Я думал, в синтоизме нет места дьяволу.

— В мире есть не только синтоизм. Я уже не знаю, во что верить.

Я кивнул. Временами я чувствовал то же самое. На залитых кровью улицах и полях сражений я с болезненной отчетливостью понимал, что в мире не осталось места ничему, даже отдаленно напоминающему о Боге. Есть лишь темная бездна.

Реже, когда было совсем тяжело, казалось, что и бездны уже не существует, что кто-то неведомый заполнил ее томительными остатками ужасных намерений. Бывали моменты, когда я одним глазом следил за разворачивающейся резней, а другим — находил некоторую эстетику в ужасной сцене. Словно кто-то другой смотрел через мое плечо, как каменщик любуется на возведенную им стену.

Раздался щелчок затвора, я оглянулся по сторонам и увидел, что Мидори только что сфотографировала меня. Я верил, что снимок может принести несчастье, но никак не мог решиться запретить ей это. Вряд ли она меня послушала бы. Для нее война обладала многими разными лицами. А для меня Мидори всегда была малой частицей природы с конной черных блестящих волос, с твердыми, как скала, убеждениями и неопределимым, как у всех восточных женщин, возрастом.

Она с готовностью открывала свое сердце беженцам, а они, как мне казалось, это чувствовали, даже если и не могли понять ни слова на незнакомом языке. В одной стране за другой, стоило им заметить ее открытость и готовность помочь, как самые израненные сердца открывались ей навстречу, а взамен Мидори сулила им донести их мольбы до остального мира. Она была способна прочитать целые истории по одному взгляду.

— О чем ты задумался? — спросила она, опуская фотоаппарат. — Ты был так далеко отсюда.

— Я забыл.

— А теперь ты здесь, но говоришь неправду.

— Когда я был еще подростком, у меня было множество книг о Второй мировой войне, — сказал я, испытывая желание открыться ей. — На самом деле я их почти не читал, лишь просматривал подписи под фотографиями. Каждый из нас хранит в памяти некоторые общеизвестные кадры, вроде «Водружения флага на Иводзиме». Но меня чаще привлекали те снимки, которые кажутся стоп-кадрами, моментальным срезом продолжающейся истории. Я смотрел на фотографию парня, выскакивающего из окопа или прячущегося в укрытии, и спрашивал себя: сколько ему осталось жить? Вернется ли он когда-нибудь в свой дом?