Он встал. Стул позади него пошатнулся, но он этого не заметил, и стул, немного покачавшись, стал на место.
Элизабет улыбнулась им, когда они выходили из зала, после того как Оливер оплатил счет. Тони попытался изобразить на своем лице твердую решительность прийти в первый бар как можно ближе к четверти двенадцатого.
Когда они вышли из лифта на девятом этаже, Тони открыл дверь, потому что Оливер не мог попасть ключом в скважину. Они зашли в комнату и Тони включил свет.
Комната была маленькой, вещи были беспорядочно разбросаны повсюду, на полу был разложен вещмешок, на кровати дождевик, на туалетном столике были свалены выстиранные мятые военные рубашки, на столе пачка газет, наспех сложенные прислугой.
— Дом, — сказал Оливер. — Располагайся. — Не снимая кепки и шинели, он подошел к столику, открыл ящик и вытащил бутылку виски. — Это удивительная гостиница, — сказал он рассматривая, сколько осталось в бутылке. — Прислуга не пьет.
Оливер отправился в ванну, и Тони слышал, как он напевал там «Бидни Джуд умиир», набирая воду в стакан.
Тони подошел к окну и отдернул занавеску. Комната выходила во дворик, со всех сторон на него смотрели темные окна. Темное небо нависло на неопределенном расстоянии.
Оливер вышел, вертя в руках и налили туда немного виски. Все еще в фуражке и шинели, он опустился на складной стул.
Так он сидел, развалившись на стуле, размякнув в своей шинели, с фуражкой на голове, держа бокал обеими руками. Он был похож на стареющего солдата, который только что потерпел поражение, и был застигнут врасплох в момент усталости и отчаяния.
— О, Боже, О, Боже, — повторял он.
За дверью в глубине коридора слышалось мягкое шуршание лифта, зловеще неровное, разрезающее ночную тишину большого города.
— Сын, — пробормотал Оливер. — Зачем люди имеют сыновей? Обычно такие вопросы не задают. Если ведешь нормальную жизнь, если садишься с ним за один стол каждый день, если даешь ему затрещину время от времени, потому что он докучает тебе, ты все это принимаешь как должное. Что за черт, все имеют сыновей. Но если все разорвано, разрушено, ушло, — он растягивал слова расставания с траурным наслаждением. — Ты спрашиваешь себя — почему я сделал это? Что это значит для меня? Ты хочешь услышать? Ты хочешь узнать, что я решил?
Тони отвернулся от окна и сделал несколько шагов к стулу, остановившись перед отцом.
— Хочешь я помогу тебе лечь в постель? — спросил он.
— Я не хочу ложиться в постель, — сказал Оливер, — Я хочу рассказать тебе про сыновей. Кто знает — может, когда у тебя будут свои сыновья, и тебе это будет интересно самому. Сын возрождает твой оптимизм. Ты достигаешь определенного возраста, скажем, двадцать пять, тридцать, в зависимости от твоего интеллекта, и ты говоришь: — Все это ни к чему. Ты начинаешь понимать, что все это повторение одного и того же. Только с каждым днем все хуже и хуже. Если ты веришь в бога, то наверное, говоришь сам себе. «Моя цель — смерть. Аллилуйя, я слышу золотые арфы, моя душа настраивается на благодать.» Но если ты не религиозен — если ты говоришь: «Это все одно и то же, только есть еще и воскресенья.» Что ты тогда имеешь? Банковскую книжку, неоплаченные счета, хладнокровие, что там у нас на обед, кто приглашен — то же меню, что и на прошлой неделе, те же гости, что и в прошлом году. Сядь на пригородный поезд в шесть часов вечера в любой день недели, и ты увидишь этих людей, едущих с работы. Всю скуку мира собранную в одном месте. Ее столько, что можно стереть огромный город с лица земли. Скука. Начало и конец пессимизма. И вот тут появляется ребенок. Малыш ничего не знает о пессимизме. Ты наблюдаешь за ним, слушаешь его, он цветет с каждым своим вздохом. Он цветет в своем росте, в своих ощущениях, в познании. В нем есть что-то, что говорит ему, что стоит становиться старше, учиться кушать, ходить в туалет, учиться читать, драться, любить… Он на гребне огромной волны, которая несет его вперед — и ему никогда не приходит в голову оглянуться и спросить: «Кто толкает меня вперед? Куда я иду?» Ты смотришь на своего сына и видишь, что у человечества есть нечто, что заставляет автоматически верить в ценность жизни. Если бы у тебя был отец, который вошел в волны Вотч Хилз, это было бы очень важным рассуждением. Когда тебе было три года, я бывало наблюдал, как ты сидишь на полу и пытаешься самостоятельно натянуть башмачки и носки, так старательно, и я смеялся. И пока я сидел в комнате среди детей и хохотал, как крестьянин в цирке, #то был на вершине волны с тобой. Я впитывал оптимизм детства для своих взрослых целей. Я был благодарен тебе и обожал тебя. Теперь… -Оливер сделал глоток и хитро посмотрел на сына поверх края бокала. -Теперь я не обожаю тебя. Все то же самое. Молодой человек, неудовлетворенный, как я сам был в молодости, он напоминает мне ту красивую женщину, на которой я когда-то женился, который напоминает мне , что мы пустили к чертям все…
— Отец, — с болью в голосе произнес Тони, — не надо этого.
— Конечно, — бормотал Оливер в бокал. — Конечно же надо. Последняя воля, последний завет. Оправляясь на войну. Войны помогают тоже. Нельзя иметь сына, иметь войну. Это уже другая волна. Нет времени остановиться и спросить, кто толкает меня вперед, куда я иду. Иллюзия цели, достижения. Взять город. Не важно какой город, не важно, кто в нем живет. Не важно, что они будут делать, после того, как войска уйдут. Не важно, почему его нужно взять. Просто надо надеяться, что война продлится достаточно долго, и что городов хватит, и что ты не вернешься с войны…
— Ты бы не говорил так, если бы не выпил, — сказал Тони.
— Нет? Может, и нет, — хмыкнул Оливер. — Но это хорошая причина, чтобы напиться. Ты не помнишь, потому что ты был очень мал, но я когда-то был высокого мнения о себе. Я думал, что я очень самобытное сочетание ума, чести, усердия и смекалки. Спроси меня что-то тогда, и я быстро, как Папа Римский, как электронный мозг выдавал ответ. Я был незыблем как Республика, не было никаких сомнений, уверенность была частью моего имени. Я был уверен в работе, в семейной жизни, в преданности, в образованности детей, и мне было наплевать, кто знает это. Я смотрел на мир ясными глазами сумасшедшего. Я был из прочной семьи, я был сын отца-самоубийцы. За моей спиной была обеспеченность, колледж и отличный портной, и меня не поразила бы даже молния, ударившая мне в лоб четвертого июля. И тут за пятнадцать минут, на маленьком вонючем курорте возле озера, все это рухнуло. Я принял неправильное решение, конечное. Но может быть, единственное правильное решение было бы взять тебя за ноги и утопить в озере, но мое положение в обществе, конечно, не позволили бы мне так сделать. Авраам и Исаак никогда не поехали бы в Вермонт, какие бы там ангелы их не ждали. Произошло то, что я направил орудие против себя, хотя уверен, что ты думаешь иначе. Ну и к черту, — воинственно заключил он. — А тебе — то что? Ты просто покинул дом раньше, чем другие и несколько праздников провел в одиночестве, вот и все.
— Конечно, — с горечью согласился Тони, вспоминая все эти семь лет. -Вот и все.
— А я просто умер, — продолжал Оливер, не обращая внимания на сына. -Потом, оглядываясь назад, я знал, что виноват, я говорил, что все дело в чувственности. Может, так оно и было. Только через некоторое время не осталось никакой чувственности. Конечно, мы притворялись, потому что в семейной жизни есть некоторые обязательства в этой области, но к тому времени было столько всего другого, что мы почти совсем оставили эту сторону жизни.
— Я не желаю об этом слышать.
— Почему бы и нет? Тебе уже двадцать лет, — сказал Оливер. — Я знаю, что ты восходящая звезда в этой области. Я не оскверняю ушки девственницы. Познай Отца и Мать своих. Если ты не можешь почитать их, то хоть познай их. Это не самое лучшее, но другого нет. Война снова сделала меня мужчиной. У меня был роман с официанткой в городишке Колумбия, Северная Каролина. Я отбил ее у офицера и двух капитанов из адъютантского штаба в самую последнюю неделю. Это были ужасно жаркие выходные дни и все девушки ходили без чулок. Если бы я был католиком, я бы серьезно подумал, стоит ли подчиняться приказам. Ты мой священник, — сказал он, — и моя любимая исповедальня находится на девятом этаже отеля «Шелтон».