– Твоя Жюли уже вывела из строя Шаботта, Готье и, сегодня утром, Калиньяка. Правда, Калиньяк легко отделался – ранением в плечо и в ногу. Остальное, надо думать, отложили на потом. Твой друг Тянь стрелял в нее, но только два пальца отхватил.
Медицина подпитывала Малоссена скупо, по капле.
– За себя я не боюсь, ты меня знаешь, ну, если только слегка, в разумных пределах. Но я не хотел бы, чтобы она убила Изабель.
Медицина была подключена к невосполнимо пустому черепу Малоссена. Она умоляла откликнуться.
– Слушай, ты не мог бы похлопотать за Изабель? Шепнешь на ушко своей Жюли... а?
Дело в том, что, не будучи уже никем, мертвые кажутся нам способными на все.
– Потому что Изабель, видишь ли, дурачок, Изабель... и потом, Бог свидетель, сколько ты с ней ругался...
Лусса подыскивал слова. Китайские слова и их братьев-близнецов в переводе.
– Изабель... Изабель это невинность... клянусь тебе... сама невинность с большой буквы, вава инь’эр, дитя, маленькая девочка, которая грозит нам пальчиком.
Лусса говорил, сердце его рыдало, голос его дрожал.
– Это единственное преступление в ее жизни, клянусь тебе ее же бесценной головой: угрожать бескрайнему миру своим крошечным пальчиком, сущее дитя, говорю тебе...
Тем вечером, в начале восьмого, Лусса с Казаманса предпринял попытку защищать дело Королевы Забо перед Малоссеном, который, по его мнению, занимал самую выгодную позицию из всех обвинителей, чтобы вынести ей оправдательный приговор.
– Хочешь, я расскажу тебе ее историю? Нашу историю?
(...)
– Да?
(...)
– Что ж, слушай внимательно. История Королевы Забо, рассказанная ее негром Луссой с Казаманса.
29
(Лирическое отступление)
Королева Забо – это сказочная принцесса, «из тех, из настоящих, дурачок». Она покинула свой ручей, чтобы взойти на престол бумажного королевства. И вовсе не родители, а мусорные бачки привили ей страсть к книге. И не в библиотеках выучилась она читать, а по газетным обрывкам. Она единственный издатель в Париже, которому помогло взобраться на трон именно практическое знание предмета, а не отвлеченные разглагольствования, которые обычно этому сопутствуют.
Нужно видеть, как она закрывает глаза, раздувает ноздри, вдыхает запахи библиотеки, все разом, и, принюхавшись, безошибочно определяет местоположение пяти сигнальных экземпляров на чистой рисовой «японской» бумаге в углу на полке, ломящейся под весом всяких там «верже», «ван-гельдеров» и невзрачных «альфа». Она никогда не ошибалась. Она распределяла их по запаху, у каждого переплета – свой: никчемное тряпье, добротное полотно, прочный джут, фибровый хлопок, абака...
Лусса любил поиграть с ней в это. Это был их маленький секрет. Они оставались вдвоем у Изабель, Лусса завязывал ей глаза, надевал ей рукавицы и подсовывал какой-нибудь том под нос. Изабель ничего не знала об этих книгах, она не могла ни увидеть их, ни прикоснуться к ним. Работало только ее обоняние:
– О Лусса, прекрасный выбор, отличная бумага, голландская, высшей пробы... клей: как же, его превосходительства «Тессье»... а краска, если только я не ошибаюсь, краска... постой-ка...
Благодаря своему невероятно чуткому носу она отделяла воздушный запах типографской краски от тяжелого, «животного» запаха клея и объявляла один за другим ее составляющие, пока наконец не находила ускользнувшее из памяти имя того кудесника, что делал когда-то раньше эту чудо-краску, и даже называла точную дату изготовления.
Иногда она позволяла себе пальнуть металлической дробью своего смеха.
– Хотел меня подловить, негодник, переплет-то позже сделали... Кожа на двадцать лет моложе. Что ж, Лусса, неплохо придумано, только ты, похоже, забыл, с кем дело имеешь.
И тут же выдавала и название фабрики, где сделали бумагу, и имя единственного печатника, который использовал этот набор составляющих, и название книги, и имя автора, и год издания.
Иногда Лусса проверял, что скажут пальцы Изабель. Он снимал с нее рукавицы. Затыкал ей ноздри ватой и наблюдал, как руки Изабель прикасаются к листам:
– Бумага рыхлая, не дышит, поры забиты, точно пожелтеет, можешь мне поверить; через восемьдесят лет внуки детей, на которых нам с тобой не повезло, возьмут в руки книжку со страницами, желтыми, как айва, желтуха над ними уже работает.
Вместе с тем она не была против стареющей бумаги, из древесного волокна, например. Она, конечно, разбиралась в подобного рода вещах, но снобом ее никак не назовешь. Ее трогало то, что книги тоже смертны. Она старела вместе с ними. Она никогда не пускала под нож, никогда не выбрасывала ни одного экземпляра. Тому, что раз появилось на этот свет, она давала спокойно умереть.
Лусса сгорал от нетерпения доказать свою правоту у постели Малоссена.
– Как, по-твоему, такая женщина, которой жалко даже избавиться от несчастной брошюрки, могла послать тебя на смерть, а? Вот ты ей это и объясни, твоей Жюли.
Но Жюли нужно было объяснить и еще кое-что, и объяснять пришлось бы довольно долго, чтобы она смогла понять Изабель. Нужно было вернуться к той ночи, когда Лусса повстречался с ней. Нужно было вновь оказаться в той депрессии тридцатых, когда вся Европа подыхала с голоду, и в то же время короли шелка и книжные маньяки, шейхи высокой моды и принцы-библиофилы предавались каждый своей страсти как ни в чем не бывало, с обоих концов социальной лестницы, нижние ступени которой спускались в мрачную ночь мусорных бачков.
Впрочем, мусорные бачки редко бывали полными в ту голодную пору. Выбрасывали мало, подбирали почти все, что выбрасывали, стояли насмерть за свою добычу. Все войны вырастают из одной аксиомы: мусорные бачки не терпят пустоты. В Левалуа мусорные ведра берут приступом – и вот Европа в огне. А еще хотят, чтобы войны были чистыми...
Первые армии Второй мировой состояли из батальонов старьевщиков, хлюпающих по грязи, с застывшим взглядом и крючьями, зажатыми в кулаке. («Можешь себе представить, какие шрамы оставляли эти крючья, дурачок...») Обитатели сточных канав небольшими отрядами вырастали из мостовых, и на заре передовые звенья старьевщиков с проломленными черепами оказывались засунутыми в пустые мусорные бачки. И эти стычки – детские игрушки по сравнению с настоящими битвами, которые разворачивались на свалках Сен-Дени, Бисетра или Обервилье. Настоящая репетиция Сталинграда – как иначе назвать эти бои на одном месте, когда груды человеческого гнилья стоят, вцепившись мертвой хваткой друг в друга, борясь за каждый дюйм сточной канавы, ямы с отходами, за место у входа на перерабатывающий завод, за последние метры рельсов, по которым катятся тележки с мусором?
В этой довоенной войне были свои армии, своя стратегия, свои генералы, своя разведка, свое интендантство, своя руководящая идея. И свои одиночки.
Лысый был из таких.
Лысый был поляком, которого вытолкали вон из-за волнений в шахте. Лысый, отец Изабель. Безработный поляк, решивший никогда больше не спускаться обратно. В той бездне работы Лысый оставил свою густую шевелюру, может быть самую красивую во всей Польше, и ходил теперь с совершенно голым черепом. Он носил только светлое из-за появившейся за годы работы неприязни к черному цвету. Он один знал про себя, что вышел из чумазых угольщиков. Остальные принимали его за разорившегося польского князька из тех аристократов, что пришли к нам с Востока, чтобы отобрать хлеб у наших таксистов. Но Лысый не хотел быть таксистом... Такси – это та же шахта, только по горизонтали. Нет, Лысый жил содержимым чужих бумажников. Он не просил, он брал. Оглушал, обирал, тратил и снова отправлялся на охоту. Он знал, что так не может продолжаться вечно. Он чистил карманы в ожидании, что ему подвернется идея получше. Он верил в свою «идею» так же слепо, как заядлый игрок в свое счастливое число. В конце концов, почему бы нет, ведь даже его жена нашла себе занятие. Лысый и его жена, что называется, не сошлись характерами. Она заделалась «абортмахершей», то есть помогала душам скорее добраться до места назначения, это и была ее «идея». И так как Лысый считал себя католиком, им пришлось развестись. Он оставил ей трех мальчиков, а себе забрал дочку. Изабель огорчала своего отца. Она так мало ела, как будто отказывалась от жизни: в день три раза по ничего. Нужно было тратиться, испробовать все, самые изысканные блюда. Лысый выбрасывал икру в помойное ведро и уходил на новый промысел. Он думал еще, что Изабель мало ест потому, что много читает. Каждый раз, как он выходил за новым кошельком, он обещал себе положить этому конец. Но по дороге обратно сдавался: приходил в очередной раз с любимыми журналами малышки. Он обожал смотреть, как огромная голова Изабель, столь похожая на его собственную, склоняется над «Модой и работой», «Шикарной женщиной», «Формой и цветами», «Силуэтами», «Вог»... Может, Изабель станет кутюрье, новой Клод Сен-Сир или Жанной Бланшо? В любом случае, для этого тоже надо было есть. Даже эти худющие модели что-то едят. Но Изабель пачками поглощала журналы – бумагу, если быть точным... Особенно романы с продолжением. Цепляясь один за другой, они бесконечными рядами разворачивались в голове Изабель. Она вырезала их, сшивала, и получались книжки. В возрасте от пяти до десяти лет Изабель читала все, что попадалось ей на глаза, не разбирая. А ее тарелка по-прежнему оставалась нетронутой.