* * *

Проснулась я в десять. Мама трясла меня за плечо.

— Ну и поспала же ты. Не слыхала даже, как я встала.

Главное, я не слышала, когда она скользнула под одеяло и легла рядом со мной. Хотя на второй подушке и лежала смятая пижама, ибо молодящаяся моя матушка носила пижамы, — ложилась ли она вообще? Я глядела на нее с глухим раздражением. Но ее взгляд был спокоен, голос тоже.

— Пожар был ночью, — говорила она, чистя мою одежду. — Твой отец еще не вернулся. Ох, Селина, это ж надо так отделать юбку! Десять лет тебе, что ли?

Это в ней говорит хозяйственная женщина — возмущение проформы ради. Она не стала настаивать, расспрашивать, где побывали мои чулки, брошенные под кровать. Казалось, она ни о чем не догадывается. Рука ее обвилась вокруг моей шеи, и впервые ее поцелуй был мне тягостен. Слишком пухлые, слишком горячие губы. И отчего на ее лице появилось это выражение кроткой усталости, нежной расслабленности? И почему она так сильно надушена?

— Поворачивайся скорее, Селина. Нам на рынок надо идти. Возьмешь пять кило песку у Канделя для айвового желе. А я куплю остальное. Ну, живо! Кстати, я принесла тебе со свадьбы кучу всякого-всего!

И через пять минут мы под руку вышли на улицу. Стоило только посмотреть, как мы обе зеваем, сразу становилось ясно, что и та, и другая совсем не выспались. Шагали мы молча. Мама — «вся в себе». Я — тоже. Я думала о папе, о мосье Оме. Где они так задержались? В конце улицы Франшиз мама меня оставила.

— Ну, ступай, — сказала она, сунув мне в руку тысячефранковую бумажку.

* * *

Я шла через площадь. На ней было черным-черно от народу, как и должно быть в четверг, в базарный день. Но — этого и следовало ожидать — люди не толклись, как обычно, не раздавалось то тут, то там «идет, по рукам», не слышно было приглушенных ругательств, грубого смеха или криков, зазывающих покупателей. Наоборот, на сей раз толпа была тихой, молчаливой, что в деревне всегда дурной знак, — люди сбивались в тесные группки и, скорбно опустив глаза, сурово разрубая рукой воздух, обсуждали что-то вполголоса. Ну прямо как во время выборов. Да и не просто выборов! Только выборы в законодательные органы способны вызывать такое волнение, будить дремлющую злобу, придавать лицам такое выражение, удерживая людей на площади, побуждая их без конца толковать и перетолковывать. Протискиваясь между группами, я только и слышала что о пожаре. И в каких выражениях!

— Если только схватим этого негодяя, — говорил землемер своей свояченице, мадам Дагут, — разделаемся с ним без всякой жалости! Прибить его, и все тут!

— Битьисе! Битьисе! — повторял его племянник Жюль — идиот, по прозвищу Простачок Сопелька, у которого под носом всегда висела капля, рот был растянут в улыбке — от уха до уха, — а у ног на веревке скакала отвратительная, глупая собака — полуспаниель, полудворняга, — отзывавшаяся на кличку Ксантиппа.

— Я теперь, только заслышу ночью шум, живо схвачу ружье со стенки, — шепчет чуть дальше один фермер на ухо другому. — И уж, клянусь, я туда не соль всажу! И даже не семерку! А прямо крупную дробь — вот так-то.

И повсюду на площади — возле кафе Каре или кафе Беладу, где собираются мужчины, кооперативной лавки, где собираются женщины, — можно увидеть одинаковое выражение лиц, услышать одни и те же слова.

— Стыд-то какой, мадам… Выходит, у нас и защиты никакой нету… Насос, говорите? Спринцовка это, а не насос… Бертран-то Бертраном, да только что он может сделать?

Подобные высказывания возобладали над мнением кумушек, обычно отличавшихся более острым языком. В углу, всегда занимаемом «булавками», то есть фермершами, торгующими с лотков или прямо из корзины, уже не удавалось задержать покупательниц. Старинную песню на два голоса, которую надо орать во все горло, чтобы тебя услышали, пели шепотом, ее и в двух шагах не было слышно. Я едва различала: «Свеколка, свеколка!.. Артишок, артишочек!.. Целая дюжина почти задаром!.. Такое нынче время, красоточка моя: яйцо дорожает, кура дешевеет…» Мария-с-Бойни (в наших краях фермершу знают чаще всего по названию фермы), самая голосистая — за три версты слышно, — молчала вмертвую и задумавшись или со страху резала кусками, словно торт, здоровенную мясистую тыкву с косточками, повисавшими на тягучих волокнах. А в трех шагах от нее Мадлена, кухарка из замка, зажав индюка под мышкой, покачивала головой с забранными в пучок волосами, стоя против служанки кюре, польки, фамилию которой никто не мог произнести, а потому все звали ее просто Варшава (что вполне сходило за имя, не многим более странное, чем у предыдущей служанки, которую звали Октава).

— Хозяин, — говорила Мадлена, — никогда не теряет голову! А нынче ночью как стал уходить, так и говорит хозяйке: «В этом году на арендной плате особенно не разживешься! Зато, если так будет продолжаться, мы скоро все свои фермы обновим».

Тут я, проходя мимо, слегка толкнула ее, и Мадлена, оборвав на полуслове очередной комментарий, на мгновение смолкла, а затем прошептала:

— Смотрите-ка, а вот как раз и девчонка Войлочная Голова.

Нос у меня сморщился. Я — Колю, Колю… Нет Селины Войлочная Голова, есть Селина Колю, дочка Евы и Бертрана Колю, ненавидящая отцовское прозвище. Сдержавшись, чтобы не нагрубить в ответ, я пошла быстрее, начиная не на шутку беспокоиться. Почему старуха сказала: «Смотрите-ка, а вот как раз и девчонка?..» Может, за это время с папой что-нибудь случилось? Я быстро купила сахар у Канделя и, волоча полную сумку, пошла искать маму. Мы забыли условиться о встрече. Где она? Покупает сало у Кокро или зашла к Рюшу за жавелевой водой? Я выбрала Рюша, но там никого не оказалось. И как раз в ту минуту, когда я выходила оттуда, на площади появился кортеж, состоящий из грузовичка пожарников, малолитражки, «симка-8» и «панарда». Толпа всколыхнулась, гул голосов возрос, и все хлынули к машинам, не обращая внимания на сельского регулировщика, который не слишком определенно управлял движением.

— Вот они! — раздались голоса.

— А ну, расступись! Расступись!

Отчаявшись пробиться, я обогнула площадь и решила ждать перед бакалеей Раленга.

— Селина! — крикнула мама, с кем-то болтавшая возле лавки. Ну, конечно, с Жюльеной. С незаменимой Жюльеной Трош, маминой «сестрой по причастию», соседкой и доверенным лицом. Упакованные в одинаковые блузки из синего в белый горох сатина, с одинаково причесанными, вернее, взбитыми на манер шлема Жанны д'Арк волосами, они стояли, одинаково привалившись к лотку с овощами; корзины, которые они держали в руках, зады, повернутые к площади, и даже характеры их тоже ничем не различались. Насупленные брови не предвещали ничего хорошего, четыре черных зрачка простреливали толпу, которая расступилась наконец, пропуская странную группу, состоявшую из мосье Ома, помощника мэра, бригадира Ламорна, двух штатских — обладателей желтых портфелей и острой, как бритва, складки на брюках, отличающей представителей правосудия, и полудюжины неузнаваемых безымянных людей, похожих и на угольщиков, и на ассенизаторов, покрытых с ног до головы, включая и лицо, настоящим панцирем из грязи и пепла. Все шли молча, кроме мосье Ома, не менее грязного, чем остальные, но все равно выпячивавшего грудь, на которой красовалась большая розетка ордена «За заслуги в сельском хозяйстве», и старавшегося придать лицу выражение, какое приличествовало бы случаю.

— Должно быть, вы очень устали, господа, — заботливо говорил он. — Вы ведь даже не завтракали… Я не простил бы себе, если бы задерживал вас дольше. И дамы наверняка заждались…

Мама и Жюльена сделали шаг вперед. Мужчины уже расходились, едва волоча от усталости ноги. Я увидела, как уходит с площади Дагут, шатаясь, точно пьяный. Один только Раленг, вновь обретя вдали от опасности уверенность и начальственный тон, сотрясал воздух.

— Выспитесь как следует, ребята. Но чтобы к вечеру явиться в мэрию. Там будет следователь мосье ЖиатШебе.