— За поджог, парень, дают исправительные работы… — раздраженно бросает один из жандармов, тупой детина, шагающий рядом с ним.
— И даже это, — Иппо проводит ребром ладони по линии шнурка, — если дом жилой! — невозмутимо добавляет он.
Тут уж вмешивается Ламорн. Брови его ходят ходуном.
— Довольно, Рамблю, — буркает он, и подчиненный тотчас отходит в сторону. Исходя из тех же побуждений, Ламорн поднятием руки заставляет умолкнуть папашу Годиана, который, появившись в окне, принялся было вопить:
— А, вот ты где, мерзавец!
Так же отталкивает он и Келине, который, сверкнув глазами, размахнувшись правой рукой, кинулся было к сыну. Кивок головой жандарму, стоящему на посту возле фермы, и ворота, мгновенно распахнувшись, тотчас захлопываются. Даже мосье Ому нет доступа внутрь — допущен только Келине да мамаша Безане, которая истошными криками пытается защитить свое потомство. Мы ничего больше не увидим.
— Это что же? — удивляются люди. — Их и в участок не поведут?
Два автомобиля, проезжающие через деревню, отчаянно сигналят, но все равно продвигаются со скоростью черепахи. Толпа скучивается на тротуаре и начинает расползаться.
— Приличный тип, оказывается, начальник-то: похоже, он в это не верит, — бормочет папа, поднимая велосипед.
Придерживая руль посередине, мы идем пешком; по дороге к нам присоединяются Каливель, Раленг, помощник мэра, ветеринар. Раленг, широко размахивая руками, разглагольствует, выстраивает безупречную цепь рассуждений.
— Меня лично занимает только один пожар. У Птипа и у Дарюэля ничего подозрительного вроде не была. И у того и у другого, может, просто было короткое замыкание. Через три месяца загорелось гумно у Бине. «Это уж слишком!» — говорят люди. Хотя и тот пожар смахивал бы скорей на какой-нибудь детектив, если бы в тот же вечер не загорелась «Аржильер». Потому что доказано ведь, что Бине поставил трактор чересчур близко к сену, а бак у него еще не успел остыть. Но вот «Аржильер»! Там-то уж без поджигателя не обошлось. Но только там…
— Оптимист вы, однако, мосье Раленг, — замечает Каливель.
— А может, все так и есть, — высказывается ветеринар. — Один или несколько обыкновенных пожаров разбудили чье-то больное воображение, и последовал ряд поджогов. А мальчишки — в довершение всей этой кутерьмы — решили поиграть с огнем.
— А я вам говорю, что какая-то сволочь сейчас вовсю над нами потешается.
Папа наконец взорвался. Возмущение и ярость прямо душат его, и он, желая оторваться от группы, вскакивает на велосипед.
— Сволочь! — бормочет он. — Поехали, Селина. Сволочь, которая позволяет обвинять детей.
И он с силой вжимает каблуки в педали.
XXIV
Проходит еще один день. Еще один ряд связан. Я вяжу в полутьме. Пора — зима уже на дворе, и мой старый свитер требует замены. Конечно, я — хорошая дочь и готова признать, что это моя ошибка, но все же, если бы оба они занимали в моей жизни чуть меньше места… Один ряд по ходу. Другой — в обратном направлении. Теперь — наоборот, так чтобы получилась зернистая вязка. Как, черт подери, он сумел войти нынче ночью домой? Ключ был в замке — это точно, как и всегда, когда вечером мама остается дома (и если я не ухожу с отцом или мосье Омом), она заперла дверь на два оборота и оставила ключ в замке. А я впервые забыла вынуть его и повесить на гвоздь, чтобы папа мог воспользоваться своим ключом. И все же нынче утром он был тут, встал со своей постели, вышел из своей комнаты, ни разу никого не упрекнув, даже слова не сказав. Спору нет — он был мрачен, суров, но такое лицо, такой взгляд теперь у него постоянно с тех пор, как арестовали мальчишек, с чем он никак не может примириться и что принимает почему-то удивительно близко к сердцу. Он только посмотрел на меня как-то особенно выразительно, словно желая сказать: «Значит, и ты меня бросаешь?» И пустился защищать своих подопечных.
— Знаешь, нынче ночью я встретил мосье Ома. Он виделся со следователем, который вчера вечером тайно допрашивал ребят. Иппо признает, что стибрил тысячу франков из пачки, засунутой его матерью под стопку простыней. Он воспользовался тем, что она взяла его на двуколке с собой в Сегре, купил там бенгальских огней, а после в тот же вечер пробрался в церковь через окошко за ризницей. Вот и все — больше он ни в чем не признается. Но вот ведь что получается! Следователь ухватился за заявление этого дурачка Безане: «А Иппо говорил, что он еще и не то делал». Да Иппо же похвастался, черт побери! Какой мальчишка не любит пустить пыль в глаза перед младшими дружками?
Одна петля обратной вязки, еще петля обратной вязки… Я сбиваюсь. Распустим весь ряд… Папа продолжал в том же духе еще с полчаса, и кофе был совсем уже холодный, когда он выпил его одним махом перед самым уходом. Обычно слова из этого молчальника приходится вытягивать клещами: он с такой же охотой готов поверить вам свои дела, с какой другие готовы доверить кому-нибудь деньги. Какое-то необычное для него красноречие! И оно кажется мне несколько чрезмерным, ибо правосудие, в конце-то концов, действует во всей этой истории весьма осторожно и дети просто-напросто взяты под домашний арест. Если не считать первой взбучки, с ними не произошло ничего особо неприятного…
Одна петля — по ходу. Кот бродит вокруг клетки с чижами, которые безумеют, бьют желтыми крылышками, роняют из клювов просо. Мама поддает ему ногой. Она тоже все утро бродит вокруг меня и никак не решится сказать то, что хочет. Она рубит хвосты морковкам, яростно чистит картошку — срезает недопустимо толстый слой кожуры. И вдруг подскакивает к окну:
— Жюльена!
Стукает калитка. Хлопает дверь. Трошиха поспешно входит на кухню.
— Ну, чего? — для начала спрашивает она.
Голова у меня по-прежнему низко опущена: слишком много чести поднимать на нее глаза, — и я вижу, как приближаются, клацая, ее красные с помпоном туфли и желтые пятки, вылезающие из них. Смотри-ка ты! А я и не замечала, что у нее такие волосатые ноги. Продолжаем вязать. Будем присутствовать на очередном сеансе.
— Слушай, честное слово, хватит с меня, хватит! — заводится мама. — Я подумала: и точно — ты права, нам нужно настоящее свидетельство. Бери кочергу — у меня духу не хватает.
Пауза. Я вяжу, но кожей чувствую устремленные на меня две пары глаз. Разговоры об этом мы уже слышали: «Ну, чего ты ждешь-то? Раз он тебя не трогает, возьми метлу да и хрясни себя хорошенько. А скажешь, что это он». Они, верно, и сейчас рассчитывают на мое привычное молчание. «Малышка не выдаст — она же не хочет терять ни того, ни другого, а если проболтается, потеряет меня», — вот как работает мысль. А может, даже и так: «В таком слу— чае, ее молчание будет лишним доводом для обвинения. У кого рот на замке, тот ставит обвиняемого под еще большее подозрение». В известном смысле чудесное доверие родителей к моему умению держать рот на замке мне лестно, но то, как она и он — особенно она — пытаются злоупотреблять им, упорно подталкивает меня к тому, чтобы искать форму активного нейтралитета — нейтралитета, рушащего планы обоих противников. Продолжаем вязать. И молчим. Лишь слегка приподнимаем ресницы. Жюльена трогает кочергу, но в руки ее не берет. Воодушевления на ее лице что-то незаметно: советчики не любят превращаться в ответчиков.
— Но ведь завтра же у тебя свадьба Дерну, — говорит она.
— Ну и пусть!
Однако и у самой матушки решимости не хватает.
— Этим или этим, — говорит она, стараясь распалить себя, — а может, и вот этим.
Она роется в шкафу, роется в буфете. Скалка, а потом и метла ложатся вслед за кочергой на стол. Жюльена нехотя берет скалку, но сворачивает к комоду, где по-прежнему красуется фотография молодого отца.
— Я вот все думаю, чего ты держишь у себя этого господина.
Блестящая провокация. Они смотрят на меня, но, коль скоро я молчу, это ободряет их, опьяняет. Мама хватается за рамку.