А посреди толпы явился, направляясь ко мне, Раймунд, брат моего отца. Раймунд де Пуатье, ныне князь Антиохийский, величественный красавец, все так же возвышающийся над окружающими на две головы — точно такой, каким я его помнила. Право же, он так и сверкал золотом, что отражало его нынешнее высокое положение.

— Элеонора!

Он совсем не смотрел на Людовика и уж тем более на проклятых его советников. Он смотрел только на меня. Зашагал прямо ко мне, проливая на мою душу бальзам после стольких недель, даже месяцев, мучений, когда я не смела присутствовать на бесконечных и бессмысленных советах Людовика с его приближенными. Мой жалкий супруг долгие часы проводил за закрытыми дверями с Ододе Дейлем и Тьерри Галераном, а моего мнения он не спросил ни разу, хотя всегда спешил осуждать меня, если его планы рушились. Теперь же меня встречали так, словно я была по-настоящему важной персоной.

На Людовика с его прихлебателями никто внимания не обращал.

— Элеонора! Девочка моя дорогая! Мы так беспокоились, чтобы с тобой чего не произошло. Как ты, должно быть, намучилась.

Эти слова привета, произнесенные Раймундом на нашем нежном langue d’oc, словно окутали, согрели меня.

— Ах, Раймунд! Как я рада, что оказалась здесь!

Я едва удерживалась от слез.

Он раскрыл мне свои объятия, и я упала ему на грудь. И, уже не в силах сдерживаться, всплакнула на его плече. Все те надежды, с которыми я покидала Францию — на приключения и победы, на удовольствие от самого путешествия, — бесследно развеялись под грузом непроходимой глупости Людовика, а равно воинского мастерства наших врагов. А винили во всем этом меня одну. Но теперь эти испытания остались позади. Теперь я была дома. Поцелуй, запечатленный Раймундом на моих мокрых от слез щеках, исцелил мои кровоточащие раны.

Кошмару наступил конец.

Кошмару? Да то был не просто кошмар, который рассеивается после пробуждения. То были бесконечные муки, подобные тем, что терпят грешники в мрачных глубинах ада.

Все шло не так, как надо, грозя настоящей катастрофой. Да нет, начали-то мы очень браво, торжественно шествуя по Европе, гордясь одним видом своего могучего войска, впитавшего все лучшее, что было в Западной Европе. Мы охотились и пировали. Радовались погожим дням и все новым пейзажам, дивились чудесам Константинополя, где нас развлекали, баловали роскошью, царившей при императорском дворе. А потом… да разве нас не предостерегали? Разве не затмилось солнце, не потемнели небеса, словно ночью, когда мы выступали из Константинополя? «Дурное предзнаменование», — перешептывались наши воины и складывали пальцы в охранительный знак, отвращающий зло. Быть может, нам стоило отложить свое выступление из Константинополя? Но Людовик не пожелал нарушать свои планы. Да разве мы, несшие священную орифламму Франции, не находились под покровительством Бога и всех святых ангелов? Ха-ха! Вот как глубоко постиг Людовик Божий промысел! А надо было бы не оставлять без внимания то, что утро превратилось в глубокую ночь, солнце скрылось от наших взоров — то было суровое и ясное предостережение; надо было действовать сообразно ему, ибо ничего худшего, чем то, что ждало нас, все равно не придумать.

Конечно, виноват был Людовик.

За семь месяцев до того мы храбро отправились в поход, позади остался Константинополь, а впереди еще было Бог знает сколько дней до Иерусалима, и мы брели по гористым областям Малой Азии. Германский император Конрад со своим войском опередил нас. А что же Людовик? Несмотря на то, что силы наши весьма умножились рыцарями его дяди, графа де Морьена, Людовик пребывал в подавленном настроении. Пять дней он сидел и гадал, идти ли на соединение с Конрадом или же побыть на месте и подождать известий от него. Любой человек, у кого есть хоть немного мозгов, понял бы, что войско наше доедает свои ограниченные запасы, а дни идут, надвигается зима.

С каждым днем все больше казалось, что способность Людовика предводительствовать людьми, и раньше-то весьма скромная, непрестанно тает, превращаясь в нерешительность, граничащую с идиотизмом. Я не пыталась вразумить его. Меня он не стал бы слушать. А я бы подтолкнула его, сказала бы, что надо вести войско твердой рукой и устремиться вперед со всей возможной скоростью. Что толку было сидеть сиднем и никуда не двигаться? Но уши короля были открыты лишь для Ододе Дейля и тамплиера Галерана, а те нашептывали ему, что надо быть осмотрительным. Откуда было им — попу и тамплиеру — знать толком, как следует вести военную кампанию? Под их влиянием Людовик как вождь стал бесполезен, будто треснувший кувшин. Когда мы узнали, что Конрад потерпел от турок сокрушительное поражение, а войско его почти все уничтожено, Людовик от горя потерял дар речи. А когда сам Конрад пробился к нашему лагерю, страдая от жуткой раны в голову, вследствие которой едва не лишился рассудка, Людовик шумно и безутешно разрыдался.

Глупец, какой глупец!

Нам нужны были не бурные переживания, а твердое руководство. Нам нужны были советы рыцарей, людей, побывавших в битвах, а вовсе не церковников. А Людовик разве обратился за советом к баронам и рыцарям? Обратился ли он к своему дяде де Морьену [74]или к моему опытному вассалу Жоффруа де Ранкону, которые могли бы подать ему разумные советы? Нет. Мне пришлось выйти из шатра, ибо я не в силах была сдерживать отвращение, когда Людовик разрыдался и пал на колени, моля Господа Бога вразумить его.

В конце концов, после долгих проволочек, мы свернули лагерь и двинулись на юг по прибрежным низменностям (что было, кстати, неглупо), но ничто на свете не могло переубедить Людовика, когда он решил вновь разбить лагерь и отпраздновать Рождество. Кто же отмечает Рождество Христово, когда войско находится на марше? Богом клянусь, и сам Иисус не упрекнул бы нас, если б только мы дошли до Иерусалима! Как оказалось, то было губительное решение, а уж место для лагеря Людовик выбрал — хуже не придумаешь. На нас обрушились проливные дожди, сильный ветер с моря нагнал высокую волну, которая смыла шатры и палатки вместе с оружием и снаряжением. Драгоценные запасы продуктов погибли или были безнадежно испорчены. Много людей и животных утонуло или погибло от ударов о скалы. Вместо светлого праздника все обернулось смертью и разрушением.

Мне стало после этого невозможно выказывать хоть какое-нибудь уважение к Людовику даже в разговоре.

После рождественской катастрофы он решил поспешить в Антиохию, выбрав для этого прямую дорогу через горы, что неизбежно обрекало нас на медлительность передвижения: суровая зима была в самом разгаре. Никогда не смогу забыть несчастий этого перехода. И никогда не прощу его Людовику. Грязь чавкала под копытами коней, а склоны были так невероятно круты, что лошади едва несли носилки, в которых теперь пришлось путешествовать мне и моим дамам. Даже толстые кожаные занавеси не защищали нас от непрестанного дождя и мокрого снега. К тому же всякий день мы подвергались налетам турецких летучих отрядов, нас то и дело рвало от невыносимого смрада разлагающихся тел немецких воинов, которые раньше нас пошли этим путем и нашли здесь свою гибель.

Интересно, Людовик хотя бы понимал всю тяжесть нашего положения? Ах да, он же непрерывно молился за наши успехи.

Писал одно за другим письма к аббату Сюжеру, просил у того денег, но ни разу не показал себя командующим, в котором так отчаянно нуждалось войско. Совершенно ошибочно полагаясь на дух единства, он разделил ответственность между своими баронами, каждый вечер назначая из их числа нового командующего на завтрашний день. Погибельное решение!

А какой толк был в том, что Людовик выезжал навстречу летучим отрядам турок, вооруженных острыми мечами и меткими стрелами, если он все равно тут же поворачивал прочь, едва завидев у дороги очередную часовню? Они все были абсолютно одинаковы, а он не пропускал ни одной. Меня тошнило от омерзения. Горечь и злость переполняли меня.

вернуться

74

Гумберт I Белорукий (980–1051), граф де Морьен — основатель Савойской династии (графской, затем герцогской и королевской); приближенный императора Конрада.