Ну, вот я и превратился в сорокалетнего брюзжащего старца. Хочу написать, что раньше все было лучше: каша гуще, сметана слаще и молодежь вежливее. Но сметана и в наше время сладкая, молодежь такая, что начинаешь побаиваться ее интеллектуального превосходства. Знают они больше нас, в поступках дерзостнее, в любви искреннее, в жизни бойчее. Но и наше время кое-что значило. Оно быстро формировало нас, ставило перед нами невыполнимые задачи, и мы их выполняли. Нам, правда, было наплевать на наши пиджачки, рубашки и галстуки. Лучше, конечно, поновее, но коли нет, и так сойдет. И что-то из нас всех получилось. Кто, например, мог подумать, что этот сонливый и вечно голодный мальчик из комнаты с полукруглыми окнами мог превратиться в самостоятельного человека! Я всегда вспоминаю бабушку: взглянула бы старушка, как безукоризненно вежлив, просто на уровне мировых стандартов, ее безалаберный внучок, которому она давала первые уроки вежливости и нравственности. Просто в наше время в быту мы заботились о другом.
Один раз я был в недорогой туристской поездке по Индии. На самых современных машинах мы ездили и летали по стране, жили в добротных отелях, нас хорошо кормили. Нас, естественно, обслуживали по туристскому классу. Я чувствовал себя в чужих отелях в окружении состоятельных иностранных господ и дам совсем не парией. Я понимал, что в пересчете на их свободно конвертируемую валюту наше путешествие стоит в несколько раз дороже, чем мы заплатили, потому что советскому туристу, уезжающему за рубеж, льготы дают профсоюз, «Аэрофлот», «Интурист». Мы только об этом редко задумываемся. И видимо, мои спутники об этом не думали совершенно: через неделю началось некоторое раздражение потому, что американцев отправили на семи легковых автомобилях, а нас на автобусе с кондиционером, потому что… Было много этих возможностей к раздражению еще у сравнительно молодых людей. И я все время думал: что это? Отсутствие достоинства, стремление к компенсации своей социальной роли, неумение мыслить широко или просто привычка требовать. Мелкая привычка, требовать на всякий случай — а вдруг дадут. И что тебе положено и что нет. А вдруг мама купит французские сапоги, о которых и сама-то не мечтала? А вдруг папа три раза не поедет в отпуск, возьмет на работе компенсацию и подарит мотоцикл? К окончанию десятого класса. А почему папа должен платить сыну за то, что тот хорошо учится? Почему?
Вот такие соображения возникли у меня, когда перебирал я счастливые события своей юности, — в наш дом провели газ.
Даня женится
Даня вернулся с фронта — он служил на флоте, — наверно, за год до того, как мы въехали в особняк. Мне тогда казался он таким взрослым, что я рассмотрел его как следует, лишь когда мне самому исполнилось семнадцать. Даня уходил из дома рано утром, а приходил вечером. Он никогда не останавливался в коридоре, в исключительных случаях выходил звонить по телефону, а когда с кем-нибудь здоровался, старался не поворачивать головы.
После возвращения с фронта Даня не носил шинели, кителя, а сразу надел пиджак, пальто и мягкую шляпу, которую, поднимаясь по черной лестнице, всегда старательно натягивал на глаза.
Собственно говоря, глаз у него был только один. Второй — неживой, стеклянный, с пронзительным немигающим взором. И все лицо Дани без привычки казалось демоническим: оно было покрыто синими въевшимися точками сгоревшего пороха. Постепенно я узнал, что в руках у Дани на фронте взорвалась мина. Но зло, которое мина причинила человеку, на этом не кончилось. Правой руки у Дани тоже не было. Вместо нее был протез, одетый в тонкую черную перчатку. И я всегда удивлялся: кто же снабжает Даню такими прекрасными перчатками?
К тому времени, когда я наконец-то рассмотрел Даню, он уже окончил юридический факультет университета и года два работал судьей в другом районе Москвы. Мне хотелось поехать посмотреть, как же он судит и как сидит в большом удобном дубовом кресле с гербом на спинке.
Перед Даниным приходом, часа за три, Раиса Михайловна, его мать, становилась к плите и что-то стряпала, изобретая различные блюда из моркови, картошки, а когда отменили карточки и жить стали лучше, то и из мяса. Запахи носились по всем нашим этажам, выделяясь необыкновенным ароматом и тонкостью. По длительности витания этих запахов можно было определить: задерживается Даня или нет, потому что года за два до женитьбы он стал задерживаться.
Настоящих причин этих задержек долгое время не знала даже Раиса Михайловна, но однажды рано утром она постучалась к нам в комнату и принялась шептаться с мамой. Из бурного шепота женщин я понял, что у Дани появилась девушка.
Интересно, подумалось мне, какая из себя? Тоже какая-нибудь черненькая, хромает, наверно, или немножко кособочит. Какая же другая пойдет за Даню?
В тот период я еще считал, что все разговоры о духовности, трепете чувств, слитности душ — это своеобразные литературные фигуры, которые нужно освоить, но жизнь-то идет по-простому. Если на тебе белый плащ с белым шарфом и брюки дудочкой — тогда почти одновременно появились своеобразные эти брюки, слово «стиляга» и, с легкой руки фельетониста Ильи Шатуновского, родовое обозначение и для брюк и для всего стиля, которого придерживались эти узкобрючники: «плесень», — то ты король. А у Дани ни белого плаща, ни белого шарфа, ни — судя по скромной гастрономии Раисы Михайловны — больших денег нет. Даню могла полюбить только какая-нибудь чернавка.
В этой мысли — о необходимости красивой одежды для успешного чарования — меня утвердила одна голубоглазая девочка из соседнего, предвоенной постройки, дома.
Мне было уже лет четырнадцать, и одет я, скорее, оборван, был страшно, а тут приближались Майские праздники. Мама как-то изловчилась, отыскала старинную, из шерстяной ткани нижнюю рубашку деда, распорола ее, покрасила и за ночь сшила мне дивную тужурку с фигурной, зубцами, кокеткой. Такие куртки только-только входили в моду. И вот когда хорошо воспитанная, с бантом в русых волосах девочка увидела меня в новой куртке, она сказала: «Если бы ты всегда, Дима, был так красиво одет, я бы с тобой дружила».
Меня очень интересовало, как Даня прогуливается со своей девушкой: с какой стороны идет — с той, где у него нет руки, или с той, где нет глаза. И как объясняется, смотрит ли он ей в глаза!
Одна деталь, впрочем, прояснилась: левая рука у Дани была очень крепка. Как-то я стоял в коридоре и на столе, где до «эры газа» жила наша керосинка, гладил брюки. Я гладил их по нашей семейной технологии: крепко выжимая в тазике с мыльной водой тряпку. И тут проходил Даня.
— Не так ты делаешь, Дима, — сказал он. — Тащи парочку старых газет.
На сложенных по складкам брюках Даня развернул газету, сбрызнул ее водой из кружки и, схватив левой здоровой рукою раскаленный утюг, мощно ударил по газете. Из-под утюга хлынул пар.
— Вот и действуй дальше, — сказал Даня, — у нас на флоте брюки гладили так.
Мы еще не видели Данину невесту, но все были очень, как тогда говорилось, заинтригованы. Какая из себя? Сколько лет? Блондинка или брюнетка? И главное: хорошенькая?
Раиса Михайловна жаловалась маме: «Данечка такой скрытный, от него ничего не узнаешь. Я только один раз поговорила с ней по телефону, когда Данечки не было».
Постепенно, однако, кое-что выяснилось. Девушку звали Машенька. Она была на два года моложе Дани и проходила у него практику, а до института еще окончила музыкальное училище.
— Вот и прекрасно, — сказала мама, — значит, Данечка и вся ваша семья должны полюбить музыку.
— Мы купим патефон, — сказала Раиса Михайловна.
— Это хорошо, но лучше займитесь билетами в театр, — посоветовала мама, — на Лемешева и Уланову ни одна девушка пойти не откажется.
Какая здесь началась кутерьма! С утра и до ночи раздавался громкий, на весь дом, клекот:
— Соня, это ты, Соня? Это я, Рая. Ты знаешь, мой Данечка женится…
Дальше шло полное описание всех сложностей Даниного положения, музыкальное образование невесты и ее непреодолимое желание посетить с Даней Большой театр.