По неизменной своей любви к новшествам я взялся помогать дядя Феде. Тетка дала нам тазы, ведра, и тут же в кухне мы теленочка и порешили. Я только обратил внимание, с какой точностью и простотой действовал дядя Федя. Для него теленок не был наделен красотой, беспомощностью, пониманием, доверчивостью.

И вот живое существо, не лишенное даже некоторого разума, которое могло стать сильным и большим и принести потомство, превратилось в мясо, требуху, печень, бульонку, язык и сердце. Мне теперь кажется, что тогда у меня мелькнула совсем не детская мысль: до чего же хрупка жизнь! Наверное, так и человеку: хватает лишь одного удара ножом, укола в бок длинным шилом, пули, воспаления легких…

Вечером мы сели за длинный стол. Все, что еще оставалось в загашниках, в погребе, в шкафах, было щедро выставлено; дымились груды мяса, и тут дядя Федя потянулся за чемоданом, на который мы с утра жадно поглядывали. Щелкнули распираемые изнутри застежки, и чего только не оказалось там! Голову и плечи тети Нюры покрыл огромный с белыми кистями шарф. Бабушка получила кружевной пеньюар. Потом пошли: штука плотного шелка, пробитая насквозь плоским штыком, красивая кофточка, два махровых полотенца. Тамара засияла над туфлями, Валентине достались шелковые чулки, а Нине торжественно был вручен атласный до полу халат. Но Нина и испортила праздник. Сначала она поцеловала отца, а потом сказала: «Спасибо, папочка, за заботу. Ты на нас не сердись, но я не буду носить халат, а девочки не будут носить чулки и туфли. Ты помнишь, как у нас пропала корова? Мы ходили к людям, которые свели ее со двора. И люди что-то объясняли, а мы хотя и радовались, что корова нашлась, но долгое время будто бы брезговали ею…»

За столом все замолчали. Дядя Федя сжался, тетя Нюра сняла шарф с плеч и аккуратно сложила его на коленях, а Тамара отставила туфли.

— Мы не будем, папочка, носить эти вещи, потому что они чужие… Пусть все носят, а мы носить не будем…

— Значит, я неправильно сделал, что привез себе двустволку, о которой мечтал всю жизнь? — спросил дядя Федя, и голос его задрожал.

— Ружье — это другое дело, — сказала Нина, — это оружие.

— Прекратите, негодяйки, учить отца! — закричала вдруг тетя Нюра и заплакала.

— Останешься ты, Нинка, вековухой, — вдруг улыбнулся, совсем не обидевшись, дядя Федя, — останешься вековухой из-за своей принципиальности. Давайте лучше выпьем со свиданьицем, а после со всем и разберемся. Главное, мы все вместе.

Пока не повзрослел, мучился я потом этим вопросом: почему Нина не хотела носить такой прекрасный халат?

А через два месяца случилось другое событие. Кончилась война. Под утро вдруг от соседей кто-то забарабанил в стенку. Все немедленно проснулись. Бабушка в одной рубашке вышла во двор и сразу же вернулась.

— Базаровы говорят, — сказала она, — что по радио передали, будто война кончилась. Левитан объявлял.

— Дима, — сказал дядя Федя, — пойди постучи к Людке, скажи, что война кончилась.

Я вырвался из дома, перелез через забор и забарабанил в насыпной дом:

— Люда, Люда, война кончилась!

В это время от наплавного моста раздался громкий и настойчивый гудок катера.

Наша окраина откликнулась немедленно. У Базаровых вдруг кто-то закричал «ура!». На горе заверещали детишки и кто-то заплакал. Закричал петух. Испуганная шумом, долго и протяжно-изматывающе замычала корова. Наконец из дома вышел в брюках и нижней миткалевой рубашке дядя Федор и шарахнул из двух стволов нового трофейного ружья. От церкви с противоположной стороны реки тоже раздались выстрелы. Война кончилась.

Мне было грустно. Мы с мамой с фронта никого не ждали. Но это было лишь минутное огорчение. Все радовались, и радовался я. Тут же я и смекнул, что в ближайший день-два можно будет попраздновать, и горечь от того, что в общей радости я оказался несколько обездоленным, рассеялась.

Бабушка

С годами мы все больше и больше начинаем уважать последний и невозвратный обряд смерти. Она все ближе к нам, и к ней мы относимся спокойнее и торжественнее. Острее и чувство последнего долга. Если совсем недавно видели мы в необходимости быть на похоронах или панихиде некоторую досадность, прерывающую запланированное течение наших дел, теперь осознаем это как сопричастность нравственным устремлениям усопшей личности, ее жизненному подвигу. К сорока все меняется: ты можешь не прийти на день рождения, но обязательно придешь на похороны. Ценность человеческой жизни с годами неизмеримо вырастает в наших глазах.

О, как я корю себя сейчас, что не смог проститься со многими близкими мне людьми! Не нашел времени, чтобы съездить в Калугу на похороны тети Нюры и ее мужа Федора, не слетал во Владивосток, чтобы проститься с бабушкой…

Мне было тогда, наверное, лет двадцать пять. Я послал телеграмму, деньги на похороны. Как говорится, исполнил свой долг. Совесть меня не мучила. Но вот с годами понял, что личность бабушки, с которой встречался я, по существу, только в детстве, занимает все большее место в моем духовном мире. Я понял, что существует диспропорция между тем, что она дала мне для жизни, и той малой, часто корыстной любовью и привязанностью, которой я ей за это отплатил.

Я не был ее любимым внуком, а она неповторимой бабушкой, вроде лермонтовской Арсеньевой или няни Арины Родионовны. Но все же наступил в жизни момент, когда я побывал на ее могиле. Бабушка начала мне сниться, слишком часто я о ней размышлял, вспоминал ее слова, походку, наши с ней разговоры. А тут как раз подвернулась командировка во Владивосток. В обычное время я бы постарался избежать этой поездки — все-таки не шутка на самолете пересечь весь Советский Союз с запада на восток. Но я сказал себе: побываю на могиле бабушки.

Ее похоронили высоко, на сопке. С изголовья ее могилы, лежащей в коммунальной тесноте кладбища — ограды, кресты, остроконечные обелиски, — видно море: низкое, бесконечное, полное скрытой энергии и жизни. Рядом с бабушкой лежат ее сыновья и внуки: дядя Коля, о котором я уже писал, ее братья, их сыновья — и все это или детонирующая сила войны, или трагическая случайность жизни. И они все не пережили бабушку. Она легла уже к ним последняя. Я подумал в тот момент: как тяжело ей было, наверное, умирать, имея такой итог жизни…

Бабушка была человеком своеобразным. Она вышла замуж пятнадцати лет и нарожала столько детей, что сама путалась в их возрасте. Некоторые, правда, не пережили младенчества. Я помню, моя мать и тетки, когда-то сумевшие в дебрях прожитых лет, по паспортам несколько укоротить свой возраст, собираясь вместе, доказательно спорили не о записях дат в своих паспортах, а об истинно прожитых годах. Подсчеты шли приблизительно так: «За Васькой родилась Нюрка, за Нюркой — Тоська, за Тоськой — покойник Ванечка, а потом уже Зинка и Верка». И, оттягивая ближе к нашим дням дату своего рождения, кто-нибудь из спорящих вспоминал: «А между Нюркой и Тоськой был еще Гришка».

И бабушка согласно кивала: «Правильно, за Нюркой был и Гришка. Пятидневным скончался, я им не доходила».

— И еще была вторая Зинка.

— Правильно, была и вторая Зинка.

Меня удивляла эта естественность бабушкиной жизни, принимавшая в себя и смерть, как диалектический поворот ее развития: «Бог дал, бог взял». С этой известной крестьянской формулировкой впервые познакомила меня именно бабушка — своей манерой думать, принимать судьбу.

В этом смысле судьба самой бабушки Евдокии поучительна как пример стойкого характера, всегда жертвенно ровного и в моменты взлетов, и в моменты падения. С моей точки зрения, возможно перенесение замечания Пушкина: «Она была нетороплива, не холодна, не говорлива, без взора наглого для всех, без притязанья на успех», — на почти неграмотную старуху; они обе — дворянка Татьяна и ее крестьянская ровня — русские женщины, в их лучших и драгоценных качествах естественности красоты.

Крестьянские семьи в далекие времена бабушкиной молодости связывались на всю жизнь. Так и бабушка всю жизнь прошла рядом с дедом, пока тот без вести не пропал в войну. Дед был до революции машинистом на железной дороге, принимал участие в революции, был членом ВЦИКа — так назывался раньше Верховный Совет, — был председателем исполкома одного из сибирских краев, равного, как любили писать, Франции, Дании, Голландии, — большого края. Дед, как человек, преданный революции, рос до своих постов, учился, общаясь со своими товарищами по революции и работе. Бабушка всегда была с детьми, и только с детьми. Лишь единожды дед взял ее с собой в Кисловодск, в санаторий, как тогда говорили — на курорт. И всегда бабушка оставалась естественной, не изменяла ни своим принципам, ни привычке изъясняться.