И рабочая баба в таком деле не пикнет, знает: за дело. Ну а Констанция Михайловна, и медичка ей помогала, здесь уже выступала просто из солидарности: один раз полстаканчика выпила, второй, а это все на старые дрожжи… кончился перерыв, все разошлись, дожевывая куски, по местам, а она, касаточка, пьяна-пьянехонька, ноги еле держат. Но и тут жадная баба не остановилась. Как же, бутылки из-под вина и спирта, из-под пива и фруктовых вод скромненько составить в туалет, как завсегда все делают, в том числе приглашенные работницы с посудой из-под молока и кефира, которые берут перекусить в обед с булочкой, а там эти бутылки поступают в распоряжение уборщицы для централизованной сдачи, как же на два рубля ей, которая от певцов коробками шоколадные конфеты принимает, которой песцовые шапки некоторые торговые работники за поощрение таланта их жен дарят, как же ей два рубля потерять? Сгребла все эти бутылки она, как мышь, навьючилась и потащила домой. Походка-то на каблуках нетвердая, вот, как на грех, она на проходной возле милиционера и растянулась. Звон от бутылок пошел на все караульное помещение. Милиционер кинулся ее поднимать, тут и обомлел: баба-то, оказывается, не больная, с каким-нибудь гриппом или сердечной недостаточностью, а пьяная. Вот это да! Он тогда сумочку ей в руки, на снежок за проходную вывел, а пропуск обратно не вернул. «Идите, говорит, гражданка Констанция Михайловна, домой, завтра утром придет начальник караула, разберемся».
Что же, у нас разве нет солидарности? Так уж мы и бросим товарища, попавшего в беду? Нелюди разве мы? Как-нибудь спасать надо! Прямо ночью мне Констанция Михайловна позвонила. Куда и праздничный хмель подевался! Доложила, как сержант старшине. Так, мол, и так. Спасите, дорогой Прохор Данилович, припадаю к вашим стопам. Моя дражайшая половина Клавдия Павловна, которая слушала по отводной трубочке, здесь завозмущалась: «Разве можно в ночное время звонить, беспокоить человека? Да и кому позволено напиваться, как грузчику? Разве это прилично?» Но я на нее грозно: «Цыц, — говорю, — комиссионная блоха, своих мы всегда должны выручать». А про себя думаю: «Нельзя, чтобы цепочка разрушалась. Разомкнись одно звено — все к чертям полетит. Народ мы себялюбивый, эгоистичный, несколько даже мстительный: не помоги я Констанции Михайловне или хотя бы не сделай вид, что помогаю, она в отместку еще и насолить может». И сам говорю Констанции Михайловне: «Не волнуйтесь, дорогая. План у меня в голове уже созрел. Завтра утром в шесть тридцать встречаемся у проходной. Одетой быть скромно, без дубленок и песцовых шапок, косметики никакой, лицо удрученное. Вывернемся, Констанция Михайловна. Я вас не брошу, вы человек, умеющий ценить благородство».
И вывернулись. Подъехали утром к начальнику караула. Констанция Михайловна в слезы, я, вроде как общественность, объясняю суть дела. Парень — лейтенант смотрит на Констанцию Михайловну: какая тут пьяница, стоит старая бабка, которой на пенсию уже пора. Перегуляла, перевеселилась немножко. Простил. Пропуск отдал, пообещал не вносить этот случай в книгу происшествий.
Тут открылась возле фабрики пельменная. Зашли мы с Констанцией Михайловной закусить. Пока я в очереди стоял, моя неугомонная спутница уже макияж на лицо навела, колечки всякие, цепочки, кулончики на себя навесила, из сумочки достала песцовую шапку. Иду к столу, неся две порции горячих пельменей, а уже не бабка смотрит на меня, а некая красотка.
Поели мы, погуляли немножко по снежку, пора и на работу. И только одного мы не знали, что вчера пьяную сцену эту наблюдала старенькая вошка, тихая правдолюбка Александра Денисовна.
Только Констанция Михайловна прошла в свой кабинет, как сразу же ее к директору.
Сидит белобрысый балбес, этот Моцарт ростом в два метра, безо всяких вежливых слов, прямо по-солдатски рубит:
— Напишите, Констанция Михайловна, объяснительную записку о том, что вчера вы устроили пьянку в отделе и были задержаны милицией в нетрезвом состоянии.
Наших бьют! Это только начальству кажется, что мы, скромные труженики, от них — как зайцы от борзых. Зайчик, длинноухий товарищ, он тоже огрызаться умеет. Так подпрыгнет, так задней лапкой раскровенит мордочку, что никакой косметолог, никакой Айболит потом не заштопает. Все сопротивляются в этом мире. Медвежья шкура разве по лесу ходит уже зеленым суконцем подшитая и со вставленными стеклянными глазами? Нет, косматый ходит зверь. И если он на охотничка пойдет, если на задние лапы встанет, и коли дрогнет сердце незадачливого охотника, так миша своим коготком, никогда не знавшим маникюра, так брюхо охотнику может расшарахать, так вывернуть наизнанку ливер, так косточки промять, что и остатков потом не собрать от живой души, а так, останется один навоз. И олешек, благородное животное, и козочка-белохвостка, и лосиха, лесная жительница, которая, по слухам, даже доится на специальных лосиных фермах, и те, если их в угол зажать, и те, если почувствуют страх за свои мягкие дорогостоящие шкурки, так огрызнутся, так ощерятся, несмотря на покладистый, мягкий характер, что лучше поберегись, охотник, неизвестно еще, кто чью шкуру будет дубить. Так и начальство, оно думает, что, улюлюкая, бежит по следу зайца, готово хряпнуть его по спине, ан нет, заяц уже давно по следу своей борзой скачет, так сказать, подгоняет и наддает, и наддает! Скачка зайцу дело привычное, еще не известно, у кого раньше становая жилка лопнет — у длинноухого зайчишки или у глухой борзой. Так и начальство бежит, гонится, торопится, пасть разинуло, а не ведает, что инфаркту подвержено, инсультам, стенокардиям разным и кризам.
Когда Констанция Михайловна вбежала ко мне — глаза как фары, волосы дыбом, руки и ноги в треморе, — я сразу понял, что-то страшное случилось.
— Прохор Данилович, дорогой, все кончилось. Попалась. Директор приказал про пьянку писать объяснительную записку. Секретарша мне сказала: эта старая дура, подлючка Александра Денисовна, все увидела, настукала. С утра не шепотом, а вслух директору кричала: «В интеллигентном месте таких поступков быть не должно!»
— Зря мы раньше Александру Денисовну не доконали, не доклевали, не достукали.
— Да бог с нею, старой мымрой!
— Нет, как говорится, око за око, зуб за зуб. Ее надо на пенсию посылать. Надо создавать ей условия для пенсии.
— Какой там зуб, Прохор Данилович, мне-то что делать?
— Чего, чего! Сочинять объяснительную записку.
— Да меня же с работы выгонят, директор заставит заявление по собственному желанию написать.
— А ты, Констанция Михайловна, не пиши, для этого ведь нужно иметь собственное желание.
— Дадут мне выговор, и от позора я подам заявление.
— И мы, дорогая, сделаем так, что нашему Чайковскому, нашему белобрысому балбесу будет некогда раздавать выговора и заниматься пенсионными делами. Где моя любимица, — притворно я зашарил руками по столу, — где мое сокровище за тридцать пять копеек, где моя шариковая ручка?
И тут впервые за весь разговор с Констанцией Михайловной я улыбнулся.
— Да на что же тут жаловаться, какой здесь припаять ему криминал?
— Дура ты, Констанция Михайловна, и одновременно умница. Дура, что не понимаешь течения интриги, и умница, что такой скоп народа пригласила. Ведь кого, соколиная твоя душа, ты пригласила? Это же прелесть! Директор, парторг, замы, заведующие отделами, передовые рабочие. В этой толпе-то сама ты, бедняжка, затеряешься, как в лесу пропадешь! А напишем мы бумажечку не о том, что тебя у проходной задержали выпившей, а о коллективной пьянке на фабрике при участии директора. И директор, покрывая общее безобразие, делает козлом — пардон, мадам, — козой отпущения бедную престарелую женщину. Вот так мы, деточка, и напишем. Пусть директор узнает, какая рогатенькая и бодливая у нас козочка. Он думает, что мы зайчики, травоядные. Ну уж нет. Мы, как говорил покойный классик Чехов, мы крокодилы и пантеры, мы хоть и млекопитающие, но не безоружные — когти у нас есть, копыта и длинные острые рога. И все это не для друг друга — для охотника.