Ей ведь не пятьдесят, где уже не свернуть, а всего двадцать пять. И отражение в стеклах витрин говорит — у нее не только золотые руки, но и золотые, до плеч, волосы и фирменные глаза. Быть может, ничего еще не поздно? Почему она в последние годы так недовольна своей жизнью? Чего ей еще хочется? Володю своего она любит. Даже мать ее, видя, что мается дочка, сказала: «Может, тебе любовника завести? Какого-нибудь постарше, посолиднее?» Она в тот раз к матери забежала в магазин взять сервилатику на воскресенье. В магазине был обеденный перерыв, мать вышла, передавая продукты, без халата, без белой шапочки, дама еще сдобная, авантажная. Олечка в ответ на предложение, как Мария Стюарт в кино, ожгла мамочку зеленым взглядом: «Я, мамочка, дочку без отца, как вы меня, воспитывать не собираюсь. Нравственность у ребенка формируется в семье». Мамочка только улыбнулась золотенькими зубами: «Ну, формируй, формируй. Кстати, за продукты с тебя пять тридцать. Мы за прилавком денег не печатаем. Я за пятерку, кисонька, полдня ножом в своей гастрономии махаю».

Работа, магазин, детский сад, рубашки для Володи, себе и Наташке постирушки, прачечная. А где же это, хоть одно звездное приключение в жизни? Хоть один миг, который можно вспомнить? И как мать отговаривала ее от того, чтобы она в семнадцать лет выходила замуж за Володю. Может быть, мать и была права? «Это сейчас, пока он молодой и здоровый, — он король, а что дальше? Была бы у меня, Олька, твоя красота!»

Красоты у мамочки было столько, чтобы родить ее, Олечку. А вот корысть была: очень маме хотелось вальяжно, не торопясь, со всеми подробностями рассмотреть иные страны, красивой жизни хотелось. Оттого и была она против раннего замужества за спортсменом, все на лучшего жениха надеялась. Мамочка даже репетитора подыскивала на случай основательной поездки за рубеж. «Ты хоть скажи, Ольга, страна-то тебе какая нравится? Швеция, Скандинавия или какая-нибудь Колумбия?» А Олечкиным воображением владела Италия: небо синее, песни и танцы на улицах, Марчелло Мастрояни, Везувий, звонкое обращение «синьора». Не девушка, а синьора! «Италия, мамочка», — сказала тогда Олечка. «Красивая страна, — сказала мамочка. — Робертино Лоретти. Ты у нас беленькая, значит, будешь черненьким нравиться, а детки будут смугловатые. Только макароны не ешь, порода у нас склонная к полноте». — «Хорошо, мамочка, макароны есть не буду».

В семнадцать лет была она, голубиная душа, невинна и не искушена до изумления, а ведь уже работала в интуристовской гостинице, на «фирму» насмотрелась.

А тут купилась.

Володя как вошел в музей, в зал, где Олечка несла свою вахту, так и обомлел. Ни на какие картины не смотрит — только на Олечку. Подошел поближе, курточка на нем, джинсики, сумка через плечо, мокасины на каучуке. В двух шагах остановился, тоже молоденький еще, зелененький, усатенький, покачивается на каблуках, смотрит пристально ей в зеленые глаза и как брякнет: «Мама миа! Манифик!»

А у Олечки так сердце и оборвалось: он! И по заранее разработанному плану она глазки потупила и, не поднимая (так ресницы заметнее), говорит: «Грацио, синьор. Вам нужна моя помощь…» А уж потом ожгла крепким, как самогон, славянским взглядом.

Нет, ей есть что вспомнить, гневить она, Олечка, бога не станет. И тут же опять какие-то ослепительные видения возникли у нее в голове. Видения какой-то иной, несколько киношной, но увлекательной жизни, которую она упустила, имея в арсенале собственную красоту. «Не реализовалась, — с грустью подумала Олечка, — а ведь последние дохаживаю молодые годы».

В утренние часы клиентов парикмахерской еще не было. Олечка, не торопясь, переоделась в нейлоновый халатик, перемолвилась с товарками и принялась организовывать свое рабочее место. Расставила флаконы с шампунями и одеколонами, проверила ножницы, расчески и подточила на оселке бритву, заложила в тумбочку запас салфеток, полотенец и чистых пеньюаров, чтобы все лежало красиво, неким изящным натюрмортом, — слово это Олечка знала с того времени, когда «увлекалась» изобразительным искусством, — и было удобно. Занимаясь привычным делом, Олечка не прекращала думать о своей семейной жизни, о Володе, о звонке из Рима, который надвигался с каждой минутой.

Десять дней назад, ровно через месяц после отъезда, позвонил Джельсомино. Он быстро забормотал в трубку, мешая известные ему русские слова с итальянскими, из обилия которых Олечка, как курочка по зернышку, выбирала знакомые и все равно ничего не понимала, но чувствовала, что милый и застенчивый Джельсомино на этот раз полон решимости.

Вся парикмахерская столпилась в подсобке вокруг телефона, жадно наблюдая подробности международных контактов. Но, несмотря на моральную поддержку болельщиц, раскрасневшихся от возбуждения, Олечка так и не смогла пробиться к смыслу темпераментных речей своего зарубежного поклонника. И, как всегда бывает с человеком, не понимающим чужого языка, начала корежить родную речь. Тогда в трубке что-то хрустнуло, и раздался твердый женский голос, который вежливо, безукоризненно округло формулируя русские фразы, сказал: «Синьор Джельсомино просит передать синьоре Ольге, что через десять дней он позвонит ей вторично, чтобы узнать ее окончательное решение относительно того предложения, которое он сделал во время его пребывания у нее на родине. Синьор Джельсомино, — продолжал упиваться округлостью своих оборотов голос, — не намерен больше терпеть никакой уклончивости. Синьор Джельсомино посылает синьоре Ольге свои дружеские приветы. До свидания, синьора». В трубке послышались резвые гудочки отбоя. «Чао, синьора», — сказала Олечка. «Ну что?» — зашептали вокруг подруги. «Он требует конкретного ответа: «да» или «нет». — «Доигралась», — сказала уборщица Тамара Павловна. «Дура ты, Ольга, чего тут раздумывать, соглашайся», — сказала маникюрша Клава, проводя наслюнявленным пальчиком по выщипанным бровкам. «Давно твоего Гарибальди пора послать в болото, — сказала бригадирша Нонна Владимировна. — Ты думаешь, глупенькая, он от одной любви тебе такие авансы мечет? Он расчетлив, как арифмометр. Себе — красивую бабу, а в свой салон — классного мастера». — «Что вы, Нонна Владимировна, везде подозреваете выгоду, — возразила Клава. — Здесь нежные чувства, не то что у наших футболистов: залил стакан и — в кусты. Здесь европейское воспитание. Вы только вспомните: когда он первый раз появился у нас в парикмахерской, у него галстук, носовой платок в кармашке и носки — все было одного цвета. «Вы сдурели, девы, — Олечка всех призвала к порядку. — Куда же я от своего Соломина денусь! А ты, Клава, чего это ты начала сводничать?» — «Нет, ты, Ольга, подумай, — Клава решила последнее слово оставить за собой, — подумай, такой шанс светит в жизни единожды».

Тогда, после телефонного звонка, Олечка решила, что все это хиханьки-хаханьки. Десять дней — целая вечность. Десять дней она еще понаслаждается своей возможностью. Другие тогда были заботы, а главное, надвигающийся день рождения Володи. Столько за это время может еще случиться. И вообще, первоначально она отнеслась к разговору несерьезно, хотя вся эта история и льстила ей, придавала вес в глазах подруг, близких. Она даже мужу, конечно смеясь, как несерьезное, между прочим, сказала: «А мне мой Мастроянни по телефону звонил и сделал предложение». — «В который раз?»— спросил Володя, не отрывая глаз от газеты «Советский спорт» и продолжая жевать, — он ужинал. «В третий». — «Придется ему при встрече наломать изящную холку. Не будет тогда настырничать». — «Да я тебе правду говорю», — Ольга попыталась вызвать в муже хотя бы тень ревности. «И я тебе говорю правду. Заодно с твоим Мастроянни и тебе достанется». Не отрываясь от газеты, Володя попытался левой рукой шлепнуть жену, Олечка увернулась. Но во время подготовки ко дню рождения, чем ближе подходил срок нового звонка Джельсомино, в ее размышления все навязчивее стал вползать этот «шанс». А что? И конечно, никуда она не собиралась, даже образ влюбленного Джельсомино в ее сознании был какой-то стершийся, неопределенный. И совсем неплохо ей было рядом с Володей в их трехкомнатной квартире, но, с одной стороны, очень Олечку беспокоила мысль, что совсем недавно жили они с Володей веселее и неожиданнее, а вот перестали. Может, он ее любит меньше? А с другой — «шанс». Если бы его не было, так и бог с ним, а теперь упустить жалко. «Шанс» жалко, не Джельсомино.