Евгений Тарасович изменил тактику. Теперь он весь день с утра до вечера проводил в театре. Иногда он даже думал; «В конце концов Великий старше меня почти на двадцать лет. Перекантуюсь. А там, смотришь, придет новый…» А уж когда кантуешься, когда идешь один на один с невзлюбившей тебя администрацией, здесь надо ухо держать востро: никаких дисциплинарных зацепок. И приходить вовремя, и уходить попозже, чтобы всегда сослаться, что ты горишь на работе, и в профсоюз своевременно платить взносы, и даже в библиотеке не состоять в задолжниках. Но труд это огромный. Когда работаешь — время летит, а когда работу лишь показываешь — стоит на месте. Восемь часов, как гири на ногах. Сидеть на чужой репетиции и читать книжку — неудобно, играть в домино с пожарниками — непрестижно, ходить от одной группки к другой — утомительно, высказывать мнение о пьесе, которую ты не совсем понимаешь, — боязно, а вдруг у Великого другое мнение. И так — весь день: между Сциллой и Харибдой. А подобный день в жизни Евгения Тарасовича стал каждым.
Нервное напряжение не прошло даром и для его здоровья. Евгений Тарасович стал раздражительным, мелочным, появилась бессонница. Плохо здесь было и то, что Гортензия Степановна, которая к этому времени уже сдавала дела своей молодой длинноногой коллеге, по мелочной женской привычке раздражение у Евгения Тарасовича не гасила, а даже подзуживала, внушала мысль о всеобщей бездарности, говорила, что он «не хуже, чем…», настраивала его на мстительный лад. Так прошла зима, а весною, в трамвае, Евгению Тарасовичу стало плохо.
Признаки были типичные: задышка, горячий пот, слабость, боли за грудиной, и поэтому врачи безошибочно поставили диагноз — острый приступ ишемической болезни, так сказать, прозвенел первый перед инфарктом звонок! И тут испугались оба — и Гортензия Степановна и Евгений Тарасович: жизнь ведь — самое дорогое. Хоть какая, но жизнь!..
Выйдя из больницы, Евгений Тарасович сразу написал заявление о переходе на пенсию и вместе с закрытым бюллетенем понес его в театр.
В этот раз его легко допустили к Великому. По случаю весны метр сидел в тройке посветлее, румяный, лучезарный, пахнущий лавандовой водой. «Непонятно, кто из нас, — подумал Евгений Тарасович, — на двадцать лет старше? А ведь работает всю жизнь, ни от чего не отказывается: и телевидение, и радио, и гастроли. Может быть, поэтому и такой здоровенький?»
— Ах, дорогой, — начал Великий, используя свою самую магическую, дружескую интонацию, — нам так вас не хватало. Такие трудные пошли времена, молодежь так строптива. Пьес нет. Говорят, вы тяжело болели?
Евгений Тарасович на этот раз решил не поддаваться лицемерию своего соратника. А ведь так приятно было бы думать, что тяжелые денечки его ушли в прошлое вместе с болезнью, и снова он, горячий, полный сил, молодой, примется за любимое дело. Ведь уговаривать его остаться Великий не станет. Значит, зря полелеешь надежду, воспаришь, а закончится все грустным финалом. С Великим лучше не вступать в словесные контакты. Евгений Тарасович молча положил свое заявление.
На лист бумаги Великий даже не взглянул, будто заранее знал его содержание.
— Грустно прощаться, но наступают такие минуты…
И тут Евгения Тарасовича прорвало:
— Скажите, ну почему вы меня продержали в театре тридцать лет?
Лицо Великого изменилось, как только смысл сказанного дошел до его сознания. Он будто сразу постарел. Лицо стало хищным, острым и решительным. Лицо бойца и лидера. Такое выражение Евгений Тарасович видел у своего шефа, когда тот играл на сцене. «Значит, там и была его истинная и единственная суть». И голос изменился. Из него ушли барственная вальяжность, натренированная бархатистость.
— Потому что вы — мой грех!
Они говорили так единственный раз в жизни, потому что Евгений Тарасович только что понял, а старый седой актер, возглавлявший театр, где Евгений Тарасович проработал всю жизнь, все понял давно.
— Но вы могли поговорить со мною, объяснить.
— Неужели бы вы что-нибудь поняли тогда? Даже пять лет назад? Вы разве изменились с тех пор, когда сначала Горностаев за вас сделал дипломный спектакль, а потом я сделал за вас вашу вторую постановку? Вы сели не в свое купе, миленький. Поезд мчал вас, а вы даже не удосужились взглянуть в окно. Вас баюкали мягкие диваны, но билет был оплачен не вами. На прощанье я вам скажу тайну: нет таланта, нет мастерства, а есть только душа и приемы ремесла.
После сопротивления, которое Гортензия Степановна и Евгений Тарасович оказывали переводу их на пенсию, состояние раскованной свободы им внезапно понравилось. Весь день — никакой гонки, а кругом солнце, прохожие на улицах, магазины, в которых днем посвободнее, чем после работы. И главное — никакого излишнего времени; им даже показалось, что день их стал еще более насыщен разнообразными делами, но только теперь дела эти они выбирали по своему вкусу.
Они подсчитали, что материально жизнь их ненамного ухудшится, потому что если сложить их две довольно круглые пенсии, то деньги получаются приличные, а расходов при их новом образе жизни гораздо меньше. Раньше Евгению Тарасовичу в год надо было купить один костюм, потому что профессия у него прилюдная, нужно представительствовать импозантно, в соответствии со званием режиссера, а уж о Гортензии Степановне и говорить нечего — женская мода переменчива, за год одних туфель и сапог уходит уйма, а ведь старое, ношеное нынче не в цене, не продашь. Приходилось Гортензии Степановне, чтобы не захламлять квартиру, кое-что из уже ею и модой освоенного дарить менее обеспеченным приятельницам, ассистенткам на телестудии, молоденьким девочкам-звукооператоршам, иногда, правда, и продавать за цену чисто символическую. А в новом их состоянии, подумали супруги-пенсионеры, все это роскошь. Основное время — дома. Евгений Тарасович как влез в старенькие брючата и лыжный свитер, так и ходит. Гортензия Степановна домашние туалеты не приобретает. И других расходов значительно меньше — транспортных, на косметику, на книги, которые приходилось брать не потому, что без них нельзя, а потому, что можно было достать. С питанием прикинули, они будут, по возможности, обходиться с опорой на собственные силы: есть дача — значит, надо все кругом засадить разнообразными овощными культурами, картофелем, яблони же и кустарник, хотя немножко и поодичали в неуходе, но все равно имеются, значит, надо все заготовлять, консервировать, солить, сушить, мариновать, протирать с сахаром и мочить. И все это не совсем в новость, выросли оба в коммуналках, в простых семьях.
За жизнь, полную ненужной гонки, оба, оказалось, соскучились по обычной работе, по хозяйству.
Нашлись дела, которые откладывались год за годом. Довел наконец до ума Евгений Тарасович ванную комнату, где уже много месяцев все не находилось свободных минуток, чтобы посадить на одной из стен на бустилат кафель. Тем временем Гортензия Степановна с радостью и остервенением вымывала и выскребала из всех закоулков пыль и грязь, перемыла хрусталь, разгрузила и разобрала стенной шкаф, куда складывалась за ненадобностью вся рухлядь: и выбросить жалко, и хранить в комнатах несерьезно, пока лучше в шкаф сунуть.
И еще времени хватало у них, чтобы перед сном погулять, сходить утром за молоком — только свежим, из ночного привоза; за хлебом — обязательно мягким, теплым; отстоять, не возмущаясь, за разным деликатесным продуктом.
Весь день полон хлопот, но зато вечером, после кинофильма по второй программе и «Новостей», засыпали хорошо, быстро, спокойно без прежних лекарств. Только замечали, что все меньше у них времени на разговоры между собой, на обмен мнениями, на советы друг другу. По хозяйству все понятно с полуслова, каждый знает свои обязанности, а другие темы истощились.
Поначалу оба, и Гортензия Степановна, и Евгений Тарасович, поддерживали непосредственную связь с работой через своих оставшихся там товарищей и доброхотов. Телефон трезвонил часто, и тогда Гортензия Степановна снимала трубку, садилась на табуретку, потом на табуретке оказалась и подушечка, — одергивала фартук и начинала задушевно разговаривать с товарками по бывшей работе. Говорила им о прелести свободной и обеспеченной жизни пенсионеров, о том, что очень жалеет, что почти лишний год по достижении пенсионного возраста проторчала на службе — год, выкинутый из жизни! — а в принципе надо было бы уходить сразу! Говорила она это с большим, отработанным долгой практикой в эфире подъемом, весело, с еще привычной звонкостью в голосе. Но с еще большим интересом выслушивала Гортензия Степановна встречные новости и особенно любила, когда начальник был не очень точен в своих указаниях — «я всегда говорила, что он пентюх!» — а молодая, энергичная женщина, пришедшая на ее место и теперь знакомящая телезрителей с основными событиями искусства, совершала ошибки. У не злой по натуре Гортензии Степановны это вызывало чувство простительной радости: без нее все же плоховато! И здесь Евгений Тарасович, довольно безразличный к эмоциям жены, из чувства справедливости говорил: «Угомонись, Гора. Тебе-то что до этого? Ты ведь и сама, когда начинала работать, совершала ошибки». — «Да, я тоже совершала, — в тон ему отвечала Гортензия Степановна, — но я всю себя отдавала работе, а эти современные… я их знаю, только связи завязывают».