Сказал ты: «Я найду другую землю,
Море я найду другое.
И город разыщу другой —
Конечно, будет лучше он
А здесь любой порыв душевный обречен..»[25]

Когда мы вернулись домой за моим чемоданом, бабушка взяла его за лацканы пиджака и сказала: «Она уезжает из-за тебя». Он поцеловал ее и дал мне в дорогу четыре подарка: баночку оливок, бутылку ракии, платье и книгу стихов Кавафиса.

Поезд медленно катился мимо стамбульских домов, шел дождь. В одном окне я увидела на столе вазу с фруктами. Рядом лежало надкушенное яблоко. В другой комнате старик читал газету, старые деревянные дома намокли от дождя, и, когда поезд совсем замедлил ход, я подумала: эти деревянные дома не могут говорить.

В поезде я поклялась, что больше никогда не выйду замуж, не хочу еще раз пережить разрыв, отныне мы с одиночеством родня. Я взяла присланную Йозефом книгу об учениках Брехта и режиссере Бенно Бессоне и начала читать:

Конечно, сегодняшнее искусство Бессона немыслимо без Брехта и выглядело бы совсем иначе, не будь Брехта. Многие моменты в инсценировках Бессона явно свидетельствуют об этом родстве. Однако для Бессона понятие «ученик Брехта» никогда не было связано с понятиями «рабское подражание» и «безоговорочная апология». Зрелость актерского представления — вот что в равной степени присуще всем постановкам Бессона. Тот диапазон выразительных средств, какой способны развернуть его актеры, неизменно вызывает восхищение…

Поезд из Стамбула до Берлина шел трое суток, а я все снова и снова бралась за эту книгу. Какой-то турок спросил меня:

— Красотка, ты что, любовью с ней занимаешься? У тебя глаза блестят и грудь вздымается, когда ты ее читаешь.

Раз за разом смотрела я на снимок Бессона, сделанный во время репетиций «Дракона» Евгения Шварца. На правой щеке у него была родинка. Выглядывая за окно, я видела это лицо над холмами, какое-нибудь дерево напоминало его. Иногда всплывало и водружалось на холм лицо моего мужа, тогда я снова утыкалась в книгу. После Австрии начался дождь, он барабанил в окна поезда, заливал одиноко ютившиеся дома и стегал по спинам плетущихся восвояси коров.

Вот мы и в немецкоязычном пространстве, подумала я: коровы понимают по-немецки, собаки, кошки понимают по-немецки, а Австрия похожа на открытку, которую разве только не пошлешь домой, наклеив почтовую марку.

Ночью меня разбудила турчанка с соседней полки: «Давай ладони, полиция идет». Она окатила мне ладони одеколоном, и — щелк! — в купе зажегся свет.

— Пограничный контроль ГДР, ваши документы, пожалуйста.

— Мы что, уже в Восточной Германии?

— В Германской Демократической Республике, — сказал молодой полицейский. Он работал очень быстро, весь поезд уже проснулся, всюду горел свет. Поезд медленно шел вперед с мокрыми от дождя окнами. Все было как в замедленной съемке: пейзажи, проплывающие мимо огни, жесты пассажиров. От одежды гэдээровских пограничников пахло мокрой шерстью. Я сказала одному из них:

— Я люблю Брехта.

Он ничего не ответил, только вынул на мгновение зажатый в зубах карандаш, а потом снова закусил его, чтобы свободными руками поставить штамп. Члак-члак. Я спросила у женщины, которая спрыснула мои ладони:

— Зачем вы полили меня одеколоном?

— Не знаю, я волновалась.

Когда поезд проходил мимо какой-то восточногерманской станции, из будки вышла и остановилась гэдээровская железнодорожница. Люди в вагоне, только что проснувшиеся, смотрели на эту женщину так, будто утром очнулись в своих креслах перед все еще работающим телевизором. Когда пограничники ушли в другой вагон, а поезд уже рассекал бескрайние поля, я увидела в коридоре двух мужчин. Один открыл окно, достал из кармана газету, высунул голову наружу, посмотрел налево, направо и воскликнул:

— Забрасываю тебя, газета «Бильд», на вражескую территорию. Не оплошай, камрад.

Газета вспорхнула, но ее тут же растерзало ветром и дождем. Его друг спросил:

— А что там было напечатано?

— Курд Юргенс. Шестьдесят лет, а ума ни капли[26].

В Западном Берлине я поставила свой чемодан в ячейку камеры хранения на вокзале Цоо, чтобы скорее поехать в Восточный Берлин к Бенно Бессону.

Ноябрьское небо нависало как грязный ксерокс неба над Берлином[27], в каком-то кинотеатре Западного Берлина шел фильм «Поруганная честь Катарины Блюм». Западные берлинцы чихали в поезде городской железной дороги. Город грипповал. На пограничном пункте «Фридрихштрассе» чихал и восточноберлинский пограничник, держа в руках мой паспорт и сличая лицо с фотографией. У него, как и у Бессона, на щеке была родинка, но только на левой.

— Пожалуйста, отведите волосы, — сказал он. На фото у меня волосы забраны вверх.

Тут я объявила всем пограничникам:

— Я еду к Бессону.

На пятимарковой восточной купюре, которую я выменяла на западные деньги, был изображен мужчина в шапке, его звали Томас Мюнцер. Под ним было написано:

Государственный банк ГДР. Пять марок.

Германская Демократическая Республика.

1975

ТВ 937 012

Бессон был художественным руководителем «Фольксбюне». Вахтер, прочихавшись, набрал чей-то номер и велел мне ждать внизу в фойе. Потом снова расчихался.

Я прождала четыре часа, а поскольку читать было нечего, я постоянно перечитывала номер купюры ТВ 937 012, пока это число не стало казаться мне телефонным номером, по которому непременно нужно позвонить. Я не купила себе ни кофе, ничего — боялась потерять телефонный номер — и положила денежку на столик рядом с рекомендательным письмом к Бессону от цюрихского книготорговца еврея Пинкуса. В письме тот уверял Бессона, насколько важно для Турции и турецкого театра, чтобы именно я смогла у него учиться. При этом Пинкус знал меня только по моим письмам к Йозефу, которые тот ему зачитывал. Левая бровь Томаса Мюнцера немного приподнималась. Когда Бессон внезапно предстал передо мной, я протянула ему письмо и пятимарковую купюру. Бессон вернул деньги, вскинул свои густые брови и уставился на меня. Я взяла из голубой пачки «Голуаза» сигарету и закурила, пока он читал письмо. Потом Бессон снова посмотрел на меня и на голубую пачку «Голуаза».

— Господин Бессон, — сказала я, — я пришла, чтобы научиться у вас театру Брехта.

Бессон ответил очень спокойно:

— Милости просим. Я отведу вас к своей секретарше, после чего вы сможете присутствовать на репетициях пьесы Хайнера Мюллера. Скажите секретарше, чтобы она направила вас в Международный институт театра, там вам выдадут гэдээровскую визу.

— А нельзя ли мне почитать в архиве ваши старые заметки к пьесе Брехта «Добрый человек из Сезуана» и перевести их для моих стамбульских друзей на турецкий язык?

— Конечно, можно. А сейчас идите домой, вам еще границу переходить. Спокойной ночи.

Когда я шла назад к пограничному пункту «Фридрихштрассе», мне становилось все легче и легче, руки мои превратились в крылья, я была птицей, с радостным смехом парящей над Восточным Берлином, озирая улицы, по которым ходили Брехт и Бессон. Ку-ка-ре-ку, ку-ка-ре-ку. Потом я снова приземлилась, у меня в кармане еще оставалась пятимарковая купюра, и я не имела права пронести ее в Западный Берлин. На пограничном пункте я села в вокзальной пивной, заказала пиво, расплатилась моей банкнотой и получила сдачу монетками, легкими, как пивные крышечки. На радостях я попробовала эти монетки на зуб, а одну проглотила, чтобы взять ее с собой на память в Западный Берлин.

В пивной было сумеречно, там сидела толстая девушка с черным псом, который то и дело лизал ее лицо. Как и я, она курила одну сигарету за другой и гасила их в пепельнице с пружинной крышкой. Китч. Она сидела, пес лизал ее лицо, а мне чудилось, будто я в китайском опиумном притоне, лежу на топчане, курю и смотрю на девушку. Это первый человек, которого я встретила в этой стране, ее страна станет моей, я хочу остаться здесь, лежать и всю ночь напролет любоваться ей и ее собакой. Это мои первые друзья, я буду ходить с ней и ее собакой под дождем вдоль канала, мы втроем возьмемся за руки и перелетим с одного берега на другой и выкурим по сигарете, собака тоже выкурит, я дам ей прикурить.