И еще нас строго-настрого предупреждали: пожелания должны касаться только счастливого Рождества, а не воссоединения в будущем, подлинных выборов и прочего. Мы ведь знаем, что братья и сестры живут под гнетом, вот и незачем давить на них еще и несбыточными пожеланиями. У меня не было ясного представления ни о будущем (с воссоединением или без), ни и о выборах, так что эти меры предосторожности казались мне довольно глупыми. Какая разница, пожелает мне кто-нибудь на Рождество воссоединения в будущем или нет, если в посылке лежат шоколадное драже и сырки «бебибель» в красной обертке?

Каждый год я писала одно и то же письмо, только почерк постепенно улучшался:

Дорогая семья таких-то!

Я желаю вам счастливого Рождества и надеюсь, что посылка вас порадует. Я учусь в Начальной школе кайзера Вильгельма, и мне шесть (семь, восемь) лет. Я увлекаюсь лошадьми и роликовыми коньками. Мое любимое блюдо — цветная капуста со сливочным маслом и картофелем. У меня есть две сестры и волнистый попугайчик. Город, где я живу, называется Оберланштайн и находится на Рейне. Как и Лорелея.

С наилучшими пожеланиями от всей нашей семьи,

Дагмара Лойпольд

На третий год любимым блюдом стали макароны с томатным соусом, «Лорелею» я зачеркнула и написала вместо нее «замок Остершпай». А так все осталось по-прежнему. Что я тайно учу язык суахили, я конечно же скрывала. Как и другие важные вещи. Наверное, эти письма впервые показали нам, что и такое бывает: все верно, но все неправда.

С утра мы составляли список покупок, из-за чего семейный поход по магазинам становился торжественнее обычного.

Обычно мама радовалась, представляя, как укладывает гуманитарную помощь в корзинку и относит на кассу. Поэтому она предоставляла и мне свободу выбора. И ничего хорошего: только я выберу, например, лосось-суррогат, как она начинает упрекать — мол, я подыскиваю только то, что мне самой не по вкусу. Во-первых, это неправда: лосось-суррогат мне нравился хотя бы своим чрезвычайно убедительным цветом, да и кто мог знать, попадут ли наши дары в семью, разделяющую мои вкусы?

А вот драже и «бебибель» всегда оказывались в корзинке для Восточной зоны, и на опустошенном Западе я открыла для себя значение слова «жестокость».

Каждый год мама особенно долго думала над кофе: разумеется, «Онко», но какой? Выбор был в пользу дорогих сортов: уж дарить, так дарить. Для противников кофеина — кофе «Хаг». Затем ореховая паста, шоколадные ломтики «Эсцет», графшафтерский золотой сок (этот сироп из сахарной свеклы я отдавала братьям и сестрам с чистым сердцем), сахар, молоко, конфеты «Мон шери» и мармеладные медвежата. Тунец с овощами.

При оплате мамино лицо выражало обеспокоенность, но стоило ей закрыть кошелек, как это выражение исчезало. Корзинка полная, а для нашей семьи ничего — под конец года план выполнен.

Некоторые подарки — не сахар и не муку, разумеется — празднично упаковывали, свободное место заполняли древесной стружкой (газетная бумага была запрещена) и грецкими орехами. На самый верх — то самое письмо, потом снова рождественская бумага, две еловых веточки и листок с адресом семьи и обязательным списком упакованных продуктов. Учительница прилаживала ручку, и готовая посылка выглядела как посылки, нарисованные над словом «посылка» в учебнике немецкого для первого класса. Солидно и профессионально.

В эти дни класс превращался в мастерскую: мы паковали, перевязывали и пели рождественские песни.

«Время зимнее пришло, радость людям принесло!»

В сочельник снова пели, а в каждом окне, выходящем на улицу, стояли свечки — такие, как на кладбище, в красных стаканчиках, — дескать, их свет доходит до братьев и сестер.

Я спросила у отца, где находится Восточная зона. Он ответил:

— Конечно же на востоке.

И добавил:

— В каждом доме.

Потребовались пояснения. Они оказались довольно резкими и бесполезными. Только напугали.

— Восточная зона — как запретная комната в замке Синей Бороды, — объяснил отец. — Комната — это часть замка, но в ней скрыта великая тайна, опасная тайна. У которой есть свой ключ.

Мне было неприятно вспоминать сказку, я боялась залитой кровью комнаты. И мне совсем не хотелось открывать дверь в Восточную зону. Но ведь я знала любую комнату в нашем доме, даже чулан, угольную и кладовую. Виды из всех окон, запахи во всех помещениях.

Тогда я поняла: помещения снаружи и помещения внутри — братья и сестры!

Кровное родство.

И стала испытывать страх перед всеми комнатами.

Томас Хюрлиман

КРОЙЦБЕРГ

© Перевод А. Егоршев

Вираж Тоблера

Когда Берлин был разделен на две половины и одну из них — западную — окружала охраняемая днем и ночью стена, на краю западной части города простирался район, который, не являя глазу сколько-нибудь заметных возвышенностей, назывался Кройцберг[34].

Получив аттестат зрелости в швейцарской монастырской школе, молодой человек по фамилии Тоблер[35] с чемоданом в руке приехал в город, обнесенный оградой из бетонных плит. Учился он то одному, то другому, семестры чередовались семестрами, моды вспыхивали, чтобы вскоре угаснуть, и постепенно, мало-помалу, Тоблер оказался захваченным каким-то мутным потоком, который вынес его за пределы центральных кварталов, стал швырять сначала из квартиры в квартиру, а потом из каморки в каморку. Неудивительно, что жилища эти становились — от порога к порогу — все теснее, все сумрачнее, все дешевле. Тоблера это устраивало. Каждому новому поколению, отметил он в записной книжке, надлежит быть лучше своих предков. Следовательно, ему, сыну порядочных родителей, не остается ничего иного, кроме как медленно опускаться на дно. Написано это было серебряным карандашом, и то ли потому, что с родины перестали приходить чеки, то ли потому, что он хотел покрасоваться своей нищетой перед самим собой, но Тоблер пошел в ломбард, заложил карандаш и кольцо, а записную книжку, которую хранил до тех пор как зеницу ока, бросил с моста в канал. Что теперь? Куда дальше? Тоблер не знал. Записная книжка медленно тонула в ржаво-коричневой воде.

Однажды после полудня он оказался единственным пассажиром в вагоне метро на станции «Силезские ворота». Динамик надтреснутым голосом объявил, что здесь конечная. Станция высилась над улицей, напоминая палубную надстройку выброшенного на берег океанского лайнера. Возле поручней Тоблер закурил сигарету. Скоро ему двадцать пять. У него была уйма времени и не было цели. И тогда, подняв воротник пальто, он покинул палубу подземки, чтобы выйти на лестничную клетку с кафельными стенками и спуститься к улицам этого захолустного района. Дверь еще долго хлопала своим крылом за его спиной. От жирных голубей исходило сдавленное воркование. Эта серая плоская местность называлась Кройцберг и расстилалась ниже линии метрополитена. Светясь окнами вагонов, поезд проскрежетал по железному мосту в сторону центра, и Тоблер, спрятав руки в карманы пальто, пошел за последними прохожими, углубляясь в надвигающийся вечер. Пахло горелым: здесь топили углем или брикетами. Фонари росли из асфальта криво — чугунные столбы со стеклянными колпаками, в которых средь синих сумерек подрагивали, шипя, оранжевые язычки пламени. Улица утыкалась в тупик. Церковь была закрыта, за ней тянулся длинный фабричный фасад с разбитыми стеклами. Своими пыльными зазубринами они кое-где образовали звезды, и звезды эти зияли черной пустотой с холодным подвальным запахом. Странно: здесь, на самом краю Западного мира, не замечалось отсутствия огней, не ощущалось отсутствия жизни центральной части города, ее отзвуки воспринимались как глухой шум мельничных жерновов, поминутно разрываемый воем сирен. Нет, в этом темном районе, под сенью железного занавеса, не хватало падающего снега, не хватало снежинок, что, блестя и порхая, опускались бы на землю с красновато-серого неба. Как гавань во время отлива — с осевшими в топкую грязь судами и обнаженными канализационными трубами, — так и SO 36, юго-восток Кройцберга, лежал этой зимой, этой февральской ночью, совершенно бесснежным.