Бутс, кончив роль, переоделся; уже брал он цилиндр, когда явился Гангард.

— Я не задержу вас, — сказал гость после обмена приветствиями с наполовину искренней лестью. — Привычка говорить через переводчика научила меня экономно составлять фразы, и потому я кратко расскажу о странных наблюдениях моих на восточном берегу Африки. Сначала коснемся вашей игры, вернее, той сцены, которая повергла меня в недоумение. Я говорю о моменте падения Ганувера, когда он, стараясь поймать подол платья Дигэ, принимает ее за свою невесту, а гости, стоя вокруг умирающего, хлопают и поют.

— О! Я не был в ударе… — начал Бутс, но Гангард остановил его жестом.

— Ваша игра прекрасна, — сказал он. — Теперь слушайте. В лесу, в лунную ночь, я увидел на тесной, ярко озаренной поляне, как из чащи, спускаясь по лианам, вышло стадо обезьян-сопунов — довольно редкая разновидность человекоподобных.

Бутс стал вдруг крайне внимателен и, описав сигарой что-то подтверждающий полукруг, согласно кивнул.

— Итак, — продолжал Гангард, пристально смотря в напряженные глаза Бутса, — эти обезьяны, отчасти напоминающие кокетливо одетых в меха шофёров, особенно если принять во внимание автомобильные очки, с движениями быстрыми, как движения пальцев вяжущей чулок женщины, спустились с деревьев и наполнили поляну по странному сигналу своего предводителя. Был это фыркающий, тоскливый и глубокий, как вздох, крик, после чего на поляне произошло смятение, подобное фальшивой тревоге пожарного обоза, когда он выезжает на упражнения. Обезьяны толкались, бесцельно переходя с места на место. Часть их еще скакала по веткам, но скоро все сплотилось в одну сумасшедше быструю кучу, и нельзя было понять смысл этого сборища. Наконец, крики, тревожные, грустные крики знающих что-то свое зверей перешли в хор, в режущий ухо вопль, иногда пересекаемый густым ворчанием самцов.

Но вот все они расступились. В середине круга стало два зверя; согнувшись, руками касаясь земли, они гримасничали, блестя круглыми, в меховых очках глазами, и один зверь, раскачиваясь, упал. Дикий крик издал он, пронзительный, резкий вопль, какой издает обычно антропоид, если его подстрелят. Он упал, стараясь схватить за хвост другого, который, увертываясь, вытягивал руки и потрясал ими, выказывая всем видом крайнее исступление.

Я, конечно, не помню мелочей общего движения этих шоколадных фигур в лунной пустоте чащи. Прошло несколько времени, когда, казалось, видя всеобщее замешательство, они перейдут в драку, но упавшая обезьяна оставалась лежать по-прежнему среди некоторого свободного пространства, и я не видел ничему объяснения. Тогда — обратите на это внимание — круг обезьян, утихнув, привстал, окружив лежащего в середине теснее, и некоторые из них, медленно покачивая головами, стали соединять и разъединять руки, правда не хлопая, но совершенно так, как в глубокой рассеянности поступает человек, трогая рукой руку, не зная, то ли потереть их, то ли, сжав, на чем-то сосредоточиться. Это движение, этот однообразный жест, полный грустной механичности, вскоре стал общим, после чего на высоте дерева раздался короткий крик, и, соскочив оттуда в гущу действия, вновь явившаяся обезьяна стала поднимать лежавшую.

Вот, собственно все. Когда Молли, ваша блестящая, высоко даровитая артистка Эмилия Арене, прибегает к раненому Гануверу и поднимает его; в то же время разгоняя хищную толпу самозваных гостей, я вижу, что ее драматический момент в точности совпадает — конечно, в грубых чертах — С поведением той обезьяны, которая спустилась с дерева. Она зарычала; круг обезьян отступил и рассеялся; все смешалось. Лежавший зверь тоже вскочил, и произошло обычное, бессмысленное для нас скаканье взад-вперед, после чего целый дождь пружинных прыжков разнес все сборище по окружающим поляну деревьям и, еще несколько повозившись на высоте, сопуны скрылись, а я вернулся в палатку, чувствуя, что подсмотрел нечто, едва ли встречаемое натуралистами.

Крайне заинтересованный, я провел на этом месте еще три ночи подряд, и каждый раз, с несколькими вариациями, сопуны проделывали это же непонятное действие. На четвертую ночь я подстрелил одного из них, именно того, который падал посередине круга, желая узнать, не является ли какое-нибудь органическое страдание зверя причиной этих ночных загадочных сборищ. Итак… но… хочу ли я что-нибудь сказать этим? Нет Я только рассказал факт

— Где это происходило? — спросил Бутс, едва Гангард смолк.

— На морском берегу, между Кордон Брюн и устьем небольшой речки, называемой туземцами Ис-Ис. На картах она отмечена не везде.

— Мы выехали из Кордон Брюн, — сказал потрясенный актер, — выехали на нефтяном пароходе… Но скажите еще одно: не начинается ли длинный овраг от песчаной полосы, там, где вход на эту поляну?

— Да, и я пересек овраг в отдаленном его конце.

— Отдаленном от моря?

— От моря.

— Пройдя большие серые камни?

— Их пять штук, они расположены прямой линией под углом к лесу.

— Слушайте, — сказал, помолчав и усмехаясь, Бутс, — на этой поляне я и мои товарищи, между прочим небезызвестная в Европе Мери Кори, разыграли от нечего делать для себя и для прочей спасшейся публики третье действие «Золотой цепи». И стая обезьян собралась смотреть на нас. О! Я все хорошо помню. Их так густо нанесло вокруг по вершинам, что кое-кто хотел выстрелить, чтобы их разогнать, так как они иногда мешали своим сопением и чрезвычайным волнением, но Мери Кортес взяла их под свою защиту, объявив, что им выданы контрамарки. Да, мы весело провели несколько дней, по-африкански весело. Теперь что же? Как вы объясните все? Гангард долго молчал.

— Я, кажется, напрасно застрелил сопуна, — сказал он с внезапной неподдельной грустью, что-то обдумывая. — Да, конечно, так, дорогой Бутс. Эти замечательные нервные существа были, надо думать, поражены действием. Они видели притворное горе, и притворную смерть, и притворную любовь во всей недоступной им человеческой сложности и, ничего не поняв, все же что-то оставили для себя. Им прозвучал сильный призыв из навсегда закрытого мира. Увы! Бедняги могли только перенять внешность и тщательно повторить ее. У вас никогда не было более потрясенных зрителей. Мы встретимся поговорить об этом подробно, а пока что я так расстроился, что поеду домой и — не сердитесь — пришлю вам чучело моего сопуна. Это ваш меньшой брат — маленький Бутс.

Александр Грин

НОЖ И КАРАНДАШ

Мир приключений 1980 г. - i_009.jpg
I

— Если бы он не заболел, — сказал капитан Стоп шкиперу Гарвею, — клянусь своими усами, я выбросил бы его в этом порту. Но это его последний рейс, будьте покойны. Такого юнги я не пожелал бы злейшему своему врагу.

— Вы правы, — согласился Гарвей.

— Вчера, после восьми, когда я сменился с вахты, — продолжал капитан, — прихожу я к себе в каюту, а навстречу мне он: выскочил из дверей и хотел уже задать стрекача. Я поймал его и хорошо вздул, потому что, изволите видеть, за пазухой у него торчала украденная у меня бумага. Негодяй повадился воровать ее для своих проклятых рисунков. Помните, как в прошлом месяце пришлось заново перекрасить кубрик? Все стены были сплошь разрисованы углем да растопленным варом!

— Что говорить! — сказал шкипер. — Я сам застал его на вахте с карандашом и, должно быть, вашей бумагой. Слюнит и марает у фонаря. Кроме того, он слабосилен и неповоротлив.

— Жаль, что его сегодня скрутила болотная лихорадка! Я с удовольствием прогнал бы его: не пожалел бы дать свои деньги на проезд домой.

Разговор этот происходил на палубе шхуны «Нерей». Давид (предметом разговора был недавно поступивший юнга Давид О’Мультан) заслужил немилость капитана непомерной страстью к рисованию. Он рисовал все, что попадалось на глаза, и на чем угодно: оберточной бумаге, досках, папиросных коробках… В портах он рисовал улицы, сцены портовой жизни, дома, корабли и экипажи; в местах же необитаемых — странные фантазии, в которых девственные леса, птицы, бабочки-раковины сплетались в грациозно сделанные арабески: узор и картина — вместе. Все матросы «Нерея» были изображены им. Нарисовал он и капитана, но Стоп, увидев рисунок, был поражен весьма нелестным сходством рисунка с собой и порвал его на клочки. Когда О’Мультана отпускали на берег, он всегда опаздывал к назначенному сроку возвращения, приходя с дюжинами различных картинок. Рассеянный, задумчивый Давид вообще не годился для напряженной морской работы и сурового корабельного дела. Каждые день он попадался в какой-нибудь оплошности, за что его жестоко били и оглушали самыми отчаянными ругательствами.