– Ко мне боярин прибежал из Чернигова, из великих бояр, Федор Бяконт прозванием, с женой, с Машей. Осели у меня, на Москве. Дак сколь книг навезли! Полдня из саней доставали. Тяжелые книги! Я и попросил для тебя, объяснил, что ты книжник. Федор Бяконт, значит, сам уже и подобрал…

– Принимаешь новоселов?

– Принимаю. Бегут! Нынче вот уже и великих бояр почал принимать. Бяконт, тот умный. Москву ему поручу. А то все по ратному делу, а у суда, у мыта и нет никого. Протасий, тот с полками больше! А этому и добро постеречи, и гостей, и послов принять, все может. И мастеры, каменосечцы черниговски, приехали с им. Теперь церкву каменну буду класть у себя, в Кремнике. По нраву ли книга?

Иван, зарозовев от смущения, раскрыл подарок и прочитал вслух: «Радовахуся я, видя, как одни изощряли свой ум наукою чисел, как другие исследовали истину с помочью филозофии… Учение не пропадает бесследно, знания слагаются в убеждения, в юных умах зарождаются идеалы жизни, в молодых сердцах зажигаются искры возвышенных стремлений, и на поприще истории являются великие нравственные силы».

Данил усмехнулся, покачал головой.

– Да! Без грамотных людей никакого большого дела своротить не мочно! Я уж и то при Данилове монастыре училище открыл, пущай учатся!

И за брак похвалил его Данила:

– Всё мужичье дак! А тут княгинюшка в доме. Ряд наведет. И дети, без их нехорошо. А так: растут, пострелята! Глядишь, и жисть с ними идет, не прерывается… Я Юрия в Новгород услал, учить. Уже третий год. Ничего, добре учат!

Из Владимира ехали длинной разукрашенной процессией. Жених, отец, тысяцкие, бояра, дружки… Князья верхами, княгини и молодая – в возках. Мужики выходили к дороге, подносили хлеб-соль, поминки. Молодая ростовчанка, алея лицом, принимала дары.

Хлеба наливались и кланялись проезжающим всадникам. В небе звенели жаворонки. Лето пышно отцветало, и первое осеннее золото уже проглядывало в густой тяжелой зелени дремлющих в горячем воздухе дерев.

Иван ехал рядом с Данилой, и тот рассказывал про свое хозяйство, про новые села, про то, как правит суд на Москве, и какие смешные бывают жалобы, особенно ежели судится родня. Он рассказал несколько таких дел, и Иван невольно тоже рассмеялся. Данил усиленно звал в Москву погостить вместе с молодой женой.

– Не хотел я жениться! – вдруг признался Иван.

Данил вздохнул, поглядел скоса на племянника, подумал:

– Отцу-то, конечно, нать. А и тебе… – Он помолчал. – Пусть уж будет и у тебя, как у всех людей!

Иван покраснел, опустил голову. Дядя и тут его понял. По-своему, а понял, и просто так решил. «Ну что ж! – подумал Иван. – Да не минет и меня чаша сия, пусть будет, как у всех людей!»

Дядя Данил ехал, задирая бороду. Оглядывал поля.

– Хлеба нынче хороши! – хозяйственно заметил он. – Добрый будет хлеб! Анбары надо перекрыть наново! – И на недоуменный взгляд Ивана пояснил: – Много хлеба – стало, зараз не продашь. Нать его сохранить, не попортить. Дождь чтоб не замочил и мышь не поела. Я уж и то житницы на столбах с подрубом ставлю, от мыши так способнее. А то – зерно хоть в глиняных корчагах храни!

Глава 84

Князь Андрей Александрович после смотрин хотел задержаться в Ярославле у Федора Черного. На свадьбу племянника в в Переяславль ехать ему совсем не хотелось, хоть он и знал, что обидит этим Дмитрия. Но меж ними было уже столько обид, что одной больше, одной меньше – не значило ничего. С Федором Ростиславичем надлежало обсудить дела ордынские которые складывались, кажется, не в пользу Дмитрия. Тохта, утесняемый Ногаем, по-видимому, что-то начал замышлять. Передавали о семейных неурядицах; о злобе хатуней; о том, что сыновья Ногая, Джека и Тека, стали ненавистны большинству ордынских вельмож; что убийство эмиров Телебуги, на котором настоял Ногай, возмутило многих в Орде… Стареющий всесильный темник, которого на Руси и в Византии называли царем, начинал терять свое безусловное влияние в Сарае. Сверх того, Орда нынче зорко следила за русскими делами и, как кажется, не собиралась позволять слишком усиливаться великокняжеской власти, чья бы она ни была. Андрей не думал при этом, что стоит ему взобраться наверх, подозрительность Орды тотчас оборотится против него самого. В злобе на брата он дальше свержения Дмитрия уже ничего не видел и ничего не загадывал.

В Ярославле его и застали гонцы из дому, что напрасно промчались до Ростова, разминувшись с князем всего в нескольких часах. Гонцы были от Феодоры, что давно уже не вставала с постели и звала теперь мужа «на последний погляд».

Дворский передавал Андрею, что княгиня совсем плоха и чтобы князь торопился. Андрей по лицам холопов понял, что дело плохо. Ему вдруг стало страшно. Гнев, быстрый, беспричинный, как всегда, и тут оборотился против Дмитрия, словно нарочно затеявшего свадьбу сына при смерти Феодоры. Он тотчас, оставя дела, устремился домой.

В городецком тереме стояла тишина. Ходили на цыпочках. Она ощущала эту немую тишину всей кожей. Феодора трудно закашлялась. На платке, который она отняла от губ, была кровь. «Грудная болесть у меня! Ничо не помогает, ни травы, ни наговоры»… Замученными, горячечно-прекрасными глазами она глядела в стену. Слезы душили ее. Жалко было себя, так жалко! Чуждым взором она обвела ненужную ей роскошь покоя: ордынскую и персидскую посуду, шелка и бархаты. Остановилась на укладке, долго смотрела. Приказала:

– Зеркало подай!

В блестящий полированный круг глянуло истончившееся, желтоватое лицо. И снова стало жаль себя, своих рожденных и умерших детей. На миг уколола острая зависть к сестре Олимпиаде. «Где Андрей?» – спросила она себя. (В горле заклокотала мокрота.) Откашлявшись, справилась, возвысив голос:

– Где князь?

– Посылано. В который раз, – отозвалась сенная боярыня. Феодора зло, молча, заплакала. Слезы катились по щекам на подушку.

Андрей приехал к вечеру третьего дня. Соступив с лодьи, сразу повел по лицам:

– Жива?

– Жива, – ответили. – Торопись, князь!

От пристани прискакал к терему. Потемневший лицом, взбежал по ступеням. Феодора лежала, берегла силы. Кровь горлом шла и шла. Знахари и армянский лекарь отступились, не могли ничего сделать. Княгиня таяла как свеча. Андрей, вступив в покой, шатнулся, увидя бескровное, прозрачное лицо-маску и огромные, жгучие, молящие глаза жены.

– Не пугайся, князь мой! – сказала, справившись, с жалкой и гордой улыбкой Феодора. – Избавлю тебя скоро. (Знала, что вновь к Андрею водили веселых женок, – простить не могла. Дождался бы ее смерти хоть!) Он пал на колени перед ложем. Феодора хотела заговорить. Закашлялась. Влажные бессильные пальцы ее ласкали разметанные по постели тронутые сединой локоны Андрея. «Милый! Злой! Родной! Зачем же, зачем же ты меня бросаешь! Зачем не спасешь! Ты ведь сильный, ты все можешь! Али надоскучила тебе? Али не люба стала? Унеси меня, на руках унеси, не хочу умирать!» А сама плакала, сцепив зубы, рот кривился от задавленных слов отчаянной просьбы. Андрей поднял голову. Она удивленно глядела и стала изгибаться в руках. Девка вбежала, захлопотали. С ужасом он смотрел в таз, где было полно крови. Феодора, откашлявшись, лежала, едва дыша. Подозвала его глазами. Девки опять отступили неслышно.

– Семена выдал… – прошептала умирающая. – И меня тоже. Почто деток нет у нас! Не любишь, не любил…

Андрей бешено затряс головой, скрипнул зубами от бессилия. А Феодора смотрела теперь как-то просветленно, и показалось даже, как когда-то давно, девушкой, тем же лукавым, мимо скользящим взглядом длинных глаз под высокими писаными дугами бровей. «Не забудь…» – точно сказала, и губы приоткрылись, и к лицу прихлынул нежный румянец. Андрей смотрел потрясенно и не чуял, не почуял, что она перестает дышать. И только по холоду, вдруг одевшему дорогое лицо, понял, что уже не дышит. Он отошел, трясясь, плечи свело судорогой. Он дрожал и молча дергался, не разжимая губ. Такого одиночества Андрей не почувствовал даже тогда, при смерти Семена. Постепенно дрожь умерялась. Он распрямился. Косо поглядев на ложе, поднял непослушную руку и ударил в било. Вбежали сенные боярышни. Загомонили. Раздался высокий женский крик. Князь круто поворотился и вышел из покоя.