– Не знай, чье тут и княжесьво…

Ночевали в лесе. От стылой земли кашляли дети.

– Поди уж Господина Великого Новгорода земля!

– Альбо ничья…

– Меньшенькая у нас, Степушка… Довезти бы…

Он оглянулся, вдруг словно впервой увидел вытянувшиеся мордочки двоих своих старшеньких и совсем уже квелую меньшую. Верно, пора было остановиться.

Он еще день пробирался чернолесьем, уже приглядываясь к каждой западинке, к каждому лужку, но то вода была далеко, то лес мокрый, то земля не казалась.

Наконец расступились, не в сотый ли раз, высокие дерева, меж стволов просветлело. С горы открылся воздушный простор, и блеск, и свежее дыхание воды, а потом и тихое журчание сказали о реке. Полого взбегающие горки в лесной густой щетине окружали долинку.

– Глянь, Марья! – хрипло позвал Степан. Жена, сдвинув плат с искусанного комарьем лица, неотрывно вгляделась в тихую, с мягкими извивами речку, что струилась внизу.

– Красота, осподи!

Усмяглые дети зашевелились на возу. Опять тоненько заплакала меньшенькая. Марья, закусив губу, стала совать ей, выпростав из рубахи, потную, в набухших венах грудь.

– Не берет! – замученно вымолвила она. – Кончится, должно.

Степан глянул с хмурой мукою. Прикрикнул на близняшек, что, проснувшись, опять стали пихаться, начал сводить воз вниз по угору, проламывая ельник. Лошадь дергала головой. Овода кружились над нею с сердитым жужжанием. Но Степан, ухватя Лысуху под уздцы, коротко к морде, сильно и бережно сводил воз, мягко успокаивая словами упиравшуюся, взопревшую и измученную больше всех кормилицу. Корова, привязанная сзади, хромала, дергая вервие. Жеребенок, отстав в ельнике, взоржал испуганно, и Лысуха, захрапев, чуть не вывернула воз. Степан удержал, однако, и вывел на пологий, в орешнике, берег, где путь им преградил было завал из сухих дерев, Марья, слезшая с воза еще прежде, взяла теперь Лысуху под уздцы, а Степан, достав из-под сена топор, в три удара – отколь воротилась сила к мужику – перерубил самую толстую рогозину и, натужась, разволок завал. Выехав из орешника, телега разом окунулась в высокое влажное разнотравье, в море цветов, над которыми реяли блестящие, словно парчовые, стрекозы. Отощавшая, изъеденная до кровавых язв корова уже жадно, вскидывая рогатой головой и помахивая хвостом, въелась в сочную траву. Пока выпрягали и поили Лысуху, раз пять плеснула крупная рыба. Степан отошел на угор и копнул деревянною, с окованным краем лопатой. Мягкая и влажная краснобурая земля была добра. Он выпрямился, озирая тихую, в лесном укрытии, прогретую солнцем долину. Прикинул, что дерева на избу удобно будет волочить вниз, под угор. Куда еще бежать? И так пора упущена – пахать да сеять… Хоть сколь, а надо, не то зимы не протянуть! Марья поглядела на него просительно:

– Здеся останемси, Степушка?

– Надоть затесы поискать. Поди, чья еще земля, займуем – худо будет. А место доброе, и земля, и вода, и лес…

– Тихо тут! – сказала Марья.

– Тихо, – согласился Степан.

Монашек стоял, ясно глядя на мужика. Без любопытства окинул оком избу-зимовку и распаханный луг.

– Тута наши угодья, монастырски.

– Почто ж тамги не ставишь? – грубо отмолвил Степан.

– Кто ж вас знал? Оттоль, от дороги, затесы есть.

– Что ж, теперича мне убираться отселе?!

– Почто? Земля – она Божья!

– В холопы, что ль? – с яростью спросил Степан.

– Холопов при монастырях нетути! – строго возразил монашек. – Святой митрополит Кирилл тако заповедал, а паки того, от отец святых… Как мощно братию свою во Христе работить? Захочешь, иди. Путь тебе чист. Хочешь, живи тута. Никто не зазрит. Да ты поговори с отцом игуменом! Он послал: кто ста здеся? Щепки по реки плыли. Он за малую мзду разрешит и осести тутотка, да и попервости может и помочь чем. Жито у нас есть! Угодья монастырски, дак их пахать надоть… – прибавил монашек.

Ночью Степана трясло. Марья, как могла, утешала:

– Ничего, Степа! Тут заживем! Земля добрая! Добрая земля, ее не обижать, все залечит… А может, и впрямь жита у их взять?

– Малая что? – спросил он погодя.

– Плохо. Совсем плохо, Степушка! – тихо отозвалась Марья.

Монашек появился вновь, когда они хоронили ребенка. Молча сбросил с плеч мешок с мукой. Молча заглянул в домовинку, перекрестился. Достал огарок свечи, возжег, начал читать отходную. Исполнив обряд, кивнул на мешок:

– От отца игумена, в дар!

Помог донести гробик. Скоро в орешнике, на пригорке, невдали от поля, появилась маленькая могилка. Когда домовинка была опущена в землю и они, натужась, вдвоем забросали яму и поставили крест, монашек, поклонившись Степану с Марьей, еще раз перекрестил могилу и неслышно пропал в кустах.

– Вот и корень пустили в землю! – сказал Степан. – Бог даст, и нас тута дети наши схоронят!

Марья молча покивала и затряслась от рыданий, клонясь лицом ниже и ниже. Степан привлек ее к себе. Она ткнулась ему в колени.

От реки донесся звонкий голос. Ребята ловили сорожек, уже позабыв о похороненной сестренке.

– Вставай, жена, – сказал Степан. – Дела ждут. Детей кормить нать!

Глава 98

Данил Лексаныч возвратился в Москву сразу, как ушли татары. Все было разорено, амбары пусты, пол-Кремника выгорело – сгорел княжой двор и житницы. Уцелели хоромы Протасия, там и поселились на время, навесив выбитые двери и отмыв изгвазданные полы, княжеская семья вместе с семьями Протасия, Федора Бяконта и еще троих великих бояр, чьи хоромы также были разрушены. Из Новгорода уже дошли вести, что старший сын, Юрий, жив и цел и по весне воротится домой, и Данила мысленно перекрестился. Пока прятались на Пахре, в лесах, у Овдотьи разболелся и в три дня сгорел меньшой, новорожденный, Семен. Но теперь она уже оправилась. Бегала по переходам, дивилась тесноте:

– Вот не знали, како житье-то!

И со смехом сказывала приезжим, как, кувырком, они бежали из Москвы от татар.

Народ опасливо возвращался на свои места. В концах уже стучали топоры. Купцы починяли амбары. Из уцелевших деревень везли хлеб.

Данил, когда, воротясь, прошел по своему порушенному Кремнику, дак едва тут и не заплакал. Он бродил, ковыряя сапогами то здесь, то там. Все, что с такими трудами ежедневно, годами стараний возводилось и копилось, обернулось дымом в единый день. «Не собирай себе богатств на свете сем, что червь портит и тать крадет!» Он жевал бороду, глядя в пустоту. Подошел дворский. Данил слепо оборотился к нему… Мужики и дружина лопатами стали разгребать снег. Данил стоял, тупо глядя, как обнажаются остатки недавнего пожара: рухнувшие обгорелые бревна, зола, черепки. Наконец что-то проблеснуло зеленью. Он опомнился, удержал замахнувшегося пешней ратника. То была завалившаяся, рухнувшая обливная печь – гордость Данилы. Он подошел, присел, потрогал. Потом разогнулся:

– Осторожнее махай, Минич!

Позвал дворского:

– Повороши тута! Которы целы изразцы, пущай отберут. И того… На монастырь лес возят ле?

– Возят, батюшка, Данил Ляксаныч!

– Ну и… того… Житницу вели скласть. В первую голову чтоб.

– Велено уже, батюшка!

– Люди-то ворочаются?

Дворский мелко засмеялся.

– А что им сдеется, мужики! Не впервой! Гляди, строются уже!

– То-то… Не впервой…

Данил отворотился и, сутулясь, пошел озирать городовую стену.

Федор прискакал в Москву, когда уже на развороченном посаде и в Кремнике поднялись новые хоромы и клети, были залатаны крыши и бойко звенели молотки и колотушки ремесленной слободы. В Детинце возводились княжие хоромы, под горою жгли изразцы для печей, и ордынцы уже ходили, щурясь, задирая головы, смотрели на княжеское устроение. Им было с чего усмехаться. Нынче Данил безо спора передал ордынский выход в Орду, хану Тохте: оставили бы только в покое! (Землю разорили вконец, впору было не выход платить, а с Орды, кабы такое возможно, просить помочи…) В ход пошло береженое серебро, чего бы трогать не след… Охо-хо-хо-хо! К Андрею тоже послал князь Данил с поклоном и поминками. Ладно, их дела с Митрием, а только Переяславль ярославскому князю отдавать было не след, ой, не след!