Он протягивал на ладони золотое кольцо с яшмой. Андрей взял его и задрожал. Это было то самое кольцо, тот, знакомый, их перстень. Значит, он знал или почуял и звал, звал меня! А я не понял, не слышал, не прискакал, не спас! Сидел здесь… Яшма ветвилась знакомым змеиным узором. Последний дар! Ну, Дмитрий! Так вот твои слова о праве, о Боге, о любви! Но вспомнишь и ты слова псалма Давидова, что вместе учили с тобою: «Мужа кровей и льстива гнушается Господь!» Сам не ведая, он точно повторил то, что сказали давеча убийцы Семену.

Татарин между тем рассказывал:

– Моя так понимай, Орда вести получал, хороший вести, довольный бывай. Моя видит всегда.

– Оставайся у меня! – предложил ему Андрей. Но татарин испуганно замотал головой:

– Пусти, господина! Степ уйду. Моя тут не житье. Сына у него там.

– Хорошо, – медленно сказал Андрей. – Послужи тогда последнюю службу. Мне очень нужно знать, какие вести пришли господину из Орды, кто их прислал и о чем? Очень! Понимаешь? От кого и о чем?!

– Моя все понимай. Моя кому надо говори. Твоя приезжай Орда, моя встречай.

– Постой. Прими! – сказал Андрей, протягивая тяжелый кошель с серебром.

– Не нада! Не нада! – попятился, отталкивая кошель, татарин. – Моя так делай! Для него делай!

На прощанье татарин поцеловал ему руку и, даже не похотев заночевать, уехал. Некрасивый косоногий татарин, с глазами, мокрыми от слез.

Андрей долго смотрел ему вслед.

– Нет, Дмитрий, не будет мира у нас! Кровь между нами отныне. Кровь друга моего. А ты, Семен, слышишь ты меня там? Может, живого тебя и не послушал бы, а мертвого послушаю. Кольцо твое со мною теперь!

Глава 68

Данил Московский всю эту зиму строил мельницы на Москве. В походе братьев на Новгород он не участвовал, хотя и посылал полк, затребованный Дмитрием, как и прочие князья, но сам проводил рать только до Волока, наказав воеводам пуще всего беречь людей и не соваться вперед без нужды. Впрочем, полагал он, до боя и не дойдет, не дураки же новгородцы в конце концов! Уж ярлык у Дмитрия, так спорить нечего!

Маленький Юрий учился ходить, и Дуня не могла налюбоваться первенцем. После родов она пополнела, на белых руках сделались перевязочки. Все больше становилась такой, какие Даниле раньше нравились: холеной, крупитчатой, пышной. Он с удовольствием вспоминал о ней днем между работой, представлял, как встретит, как обнимет ее вечером. И дитенок был славный, бойкой, весь такой мягко-упругий, любо в руки взять.

От гулких ударов всхрапывал и прижимал уши княжеский конь. Осклизаясь на буграх, объезжая навалы леса, поминутно спешиваясь, Данил проверял работу.

– Ничо, князь, не подгадим! – кричали ему древодели-плотники. Стучали топоры. Рослый владимирец, сидя на самом верху костра, ругал рязанских пришлых мужиков:

– Нагнали полоротых! «Тапары»!

Кремник по его приказу раздвигали подальше. Весной, как провянет земля, станут рыть ров и ставить городню. Пока начерно слагали венцы. Данил поглядел, задирая голову. Мастерам платили серебром, мастера старались на совесть. Успокоенный, он шагом проехал вдоль Неглинной. Под стеной отдыхала сменная дружина, толковали о своем. Кто-то жалился на ломотье в пояснице, ему советовали прикладывать медь:

– Вон енти, в Орде, носят чего ни то завсегда медное у их, пояс да бляхи разные, и никогда не болит!

– Каку медь, красну или желту? – спрашивал мужик.

Завидя князя, заулыбались:

– Каково работаем?

– Добро! – Данил, щурясь, поглядел вверх.

– К весны складем! – сказал один, по говору – новгородец.

– Кто там у вас мастера обижат?

– А, Рязань-матушка! Как работают? Да грех ругать, не хуже наших! А что бранитце, дак на то он и мастер, строжит!

Он проехал до Яузы, где забивали сваи. Издали видно было, как мужики размашисто опускали бабу, а потом поднимали, и лишь тут, с запозданьем, когда между бабой и сваей показывался ослепительно-белый просвет, долетал сухой гулкий щелк, так что казалось, что мужики не бьют, а с треском отрывают каждый раз прилипающую к свае бабу и та щелкает, отлепляясь от могутного торчкового бревна. Данил подъехал ближе. По всему берегу копошились, как мураши, серые, коричневые и грязно-белые овчины. Бревна проплывали по воздуху одно за другим. Подъехав совсем вплоть, он увидел подносчиков. Валенки и лапти дружно тепали по снегу, и, в лад шагам, бревно мерно ерзало по плечам. Он остановился около мастера.

– Не сорвет весной паводком?

– Головой отвечу, княже. Эй! Эй!.. Как ставишь, ставишь как! Кривишь, туды-т!

Мастер, ругаясь, косолапо переваливаясь, побежал, бросив князя. Данил дождался, когда выровняли бревно и мастер, обрасывая пот со лба, воротился на глядень. С неба на неяркую белую землю, редко кружась, летели снежинки. Курились дымы. Скоро будут кормить. Кормили посменно, и работа не прерывалась даже на обед, так и бухало и гремело от темна до темна. Боярыни иногда жаловались, что спокою нет: стучат и стучат из утра до вечера.

Данил взъехал на высокий обрыв над Яузой и издали поглядел на свой Кремник, на копошащуюся суету приречной слободы. Там тоже строили, и тоже били сваи, мастерили новые причалы для весенних новгородских лодей. Стучали и с той стороны, на Неглинной, крепили берег, чтобы не подмывало весенней водой.

Люди были расставлены хорошо, нигде не грудились зря, не мешали друг другу. Мужики были из деревень, отрабатывали княжое городовое дело. Отродясь приезжали со своим снедным припасом. Кормить всех и варить на всех разом придумал Данило – и работа пошла втрое быстрей, так что и тут не прогадали.

Давеча приезжали двое рязанских бояр, просили принять. Под Коломной села у их. Принять – обидеть рязанского князя. А Коломна нужна, ох, как нужна! Стоит на устье Москвы, там бы и мыт свой поставить, и амбары, и торг завести. (Уже и ставлено, и завожено, а все – не у себя под рукой. Повозное, лодейное идут рязанскому князю. И протори, и убытки, и обиды… А все одно не доходят у рязанского князя руки до Коломны!) Послав слугу сказать, чтобы не ждали к обеду, поскакал в Данилов монастырь. «Там и пообедаю!» – решил. В монастыре тоже строили, и тоже следовало поглядеть и поговорить с экономом. За одним разом надумал проскакать и до Воробьевых гор, до княжеских сел. Оттуда должны были гнать скот на убой, на прокорм градоделей, и требовалось проследить, чтобы не забивали хороших молочных коров, как случилось давеча. Села были бывшие наместничьи, к Даниле еще не привыкли. Он уже переменил одного посольского и двух сырных мастеров новых поставил у дела. (Они-то и пожаловались на забой молочных коров.) Вечером, уже на своем княжом дворе, он сперва еще заглянул в медовушу, где стояли бочки сырого и вареного меда и доходил недавний сыченый мед. Попробовал малость. На пустой желудок горячо ударило в голову – проездившись, Данил сильно оголодал. На посаде уже замолкали топоры. Замерли одна за другою дубовые бабы. Сиреневая, синяя ночь опускалась на город. Он отдал коня, кивком отпустил слуг, что сопровождали его в пути, а сам, пошатываясь и разминая ноги, пеш, пошел по двору к себе, в терем, к сыну, к сытному ужину, к приятно округлившейся Овдотье. («Чего они все на «а» гуторят?» – подумал скользом, услыхав толковню двух баб-портомойниц.) В тереме было тепло, даже жарко. Печи топили еще по-черному, но топки были там, за стеною, где суетились холопы, а сюда, в горницы, шло только приятное горячее тепло. Давеча ценинный мастер сделал в тереме муравленую зеленую печь. По гладким, скользким поливным изразцам, нагретым изнутри, было приятно проводить рукой.

Княгиня с сенными боярынями и дворовыми своими сидела за работой, те пряли, сама вышивала серебром и золотом пелену в Данилов монастырь. С утра сказывали сказки, а ныне занялись чтением. Из Мурома привезли списанное на грамоту сказание про князя Петра и деву Февронию. Данил остановился, невидимый, у приоткрытых дверей, посмеиваясь про себя. Вот уж бабье чтение! Впрочем, было похоже на житие. Про князя и его жену, видимо, была из простых, начала Данил не слышал. Читали, как изгнанные князь с княгиней плыли по Оке и некий боярин восхоте княгиню, разожжен от красы лица ее. И княгиня, поняв это, наклонилась и зачерпнула воды с той и другой стороны лодьи. Данил повел головой и рукою остановил сунувшуюся было прислугу: