Они шагом ехали бок о бок по наплавному, недавно наведенному вновь после ледохода мосту. Грохотали телеги. Настил дрожал и покачивался под колесами и копытами коней. Пешие теснились, стараясь обогнать медленные повозки, проскакивали по самому краю, у воды. Высоко на горе стояла бревенчатая стена. Тут, с берега, она уже все закрыла, и верха и кровли. Видны были только дощатые свесы да шатровый невысокий верх проездной башни.

– Как там у нас, не слыхал? – спросил Федор, когда они, обогнув Кремник, подымались на взгорье вдоль кожевенных рядов. Грикша искоса глянул на брата, вздохнул:

– Не хотел говорить-то! Слух есть, Ростиславич, как уходить, сжег город.

– Федор Черный? Ярославский князь? – охрипнув, переспросил Федор. Грикша угрюмо кивнул.

– Он. И еще одно. Дмитрий Борисович Ростовский умер, говорят. Теперь Константин Углицкий сядет на Ростов. Это к добру. Они с князем Андреем в ссоре. Ты там вызнай, сестра-то наша жива ай нет?

Глава 100

Жутко выглядит сожженный город, ежели это город, знакомый тебе с детских лет. Глаза не верят, глаза знают, что вот там и там подымались хоромы, тут – церковь, «шатровый верх», а там клетская, «дивная», как называли ее на посаде. Эта гора щетинилась крышами, там был торг, тут – княжой двор…

Глаза помнят, но там, где мысленному взору представляются хоромы, клети, кровли, верхи, – там сейчас только небо, гладкое место, да глиняные развалы печей, и угасшие головни на земле. Кое-где в небо подымался еще медленный ленивый дым, что-то тлело уже вторую неделю под пеплом.

Федор подивился, какое ровное место тянулось, оказывается, по берегу озера от Горицкой горы до рыжих, опаленных пожаром валов Переяславского детинца. Городня на валах тоже обгорела, порушилась. Люди копошились там и тут в золе, искали остатнее добро. Людей было мало, то ли не воротились, то ли ярославский князь увел с собой во полон.

На Федора взглядывали молча, без интереса. Он, не спрашивая ни у кого ничего, проехал в бывшие ворота – сейчас пустой, обгорелый разрыв среди двух крутых земляных осыпей. И тут было еще более жутко. По кругу тянулся черно-рыжий от огня городской вал, а внутри был только пепел, ровное поле, покрытое пеплом и золой, и среди пепла, придвинутый к краю, стоял, весь в саже, каменный собор. Собор уцелел, обгорели только верха. От княжеских теремов не осталось и следа. Шагом ехал он по этому пустому месту и оглядывал ровную круглящуюся линию валов и второй разрыв – вторые сожженные ворота – там, впереди, все это густо застроенное тянущимися вверх крутыми хоромами место, место торга, Красную – теперь черную – площадь перед собором и дворцом, дворцом, которого нет. Во всем этом: и в черно-сером пепле, и в пустоте круглящейся ровности городских валов, и в одиноком величавом соборе князя Юрия Долгорукого – была какая-то неживая и страшная красота. На миг представилось, что люди сюда уже не придут, что дожди сгонят черную копоть со стен собора и добела отмоют белый камень, а склоны валов порастут зеленой травой, поосыпятся. Мудрые вороны рассядутся на зеленых склонах, из земли потянутся березки, а потом рухнет собор, дерева оплетут корнями белый камень. Ели и сосны вырастут на валах. И только круг более густого леса да иногда глиняный черепок на земле, под бором, будут напоминать путнику, что здесь была жизнь, стоял город, жили люди – Русь.

Кто-то ковырялся в золе у собора, на месте княжого терема. Подъехав, он узнал знакомого княжеского дружинника. Поздоровались. Тот махнул рукой. Выехав из вторых бывших ворот, Федор направился в рыбачью слободу, выгоревшую только наполовину. Здесь курились печи, сновали люди, рыбаки починяли челны. Знакомый боярин Терентий обрадовался Федору, даже забыл про чины, обнялись. Поговорили о князе Иване, что, похоронив отца, уехал к Андрею добиваться Переяславля.

– Тут бы не спорить…

– В Орду послано?

Боярин пожал плечами.

Княгиня с двором и с молодою княгиней остановились в Весках до поры, пока возведут хоть какое жилье. Тело Дмитрия положили в соборе. Федор, простясь с боярином, воротился в город, подъехал к собору, спешился, обнажив голову, зашел внутрь. Долго стоял перед гробницей князя без мыслей, без дум. Потом поцеловал гроб. Приложившись к иконе святого Дмитрия Солунского, вышел вон. Служка потащился следом за ним. Федор оглядел собор, кивнул:

– Верха оплыли совсем!

Тот, тоже задирая голову, покивал растерянно. Федор, не дожидаясь ответа, надел шапку, сел в седло, тронул коня.

Никитский монастырь уцелел, но Клещин-городок спалили тоже. И все-таки, подъезжая к Княжеву, Федор надеялся увидеть свой дом целым. Он приподымался на стременах, ловя знакомую кровлю. Кровли не было. «Сжег Козел!» – зло подумал он. Не было и другой высокой кровли, Прохорова дома. Деревня выгорела до пруда. Только там, за прудом, уцелело несколько изб и клетей.

Федор подъехал к родимому пепелищу. Конь осторожно переступил через поваленную ограду. Заводной, вслед за первым, тоже переступил, высоко подымая ноги, фыркнул, ноздрями втягивая запах гари.

Странно, как трудно было ставить хоромы и как мало осталось от них теперь! Несколько раскатившихся черных бревен… Он подъехал к тому месту, где был амбар. Так и есть! Яма разрыта, хлеб, значит, украли.

Журчал ручей за деревней. Росла молодая трава. Федор стоял, конь, опустив голову, вынюхивал землю. Заводной, поглядывая на хозяина, поводил ушами.

Он стоял и не думал ни о чем, даже, что надо искать своих, и опамятовался только, когда услыхал крики и увидел старуху, что, хромая, бежала по улице. Он вгляделся, спрыгнул с седла. Мать с воем бросилась к нему в объятия.

– Мамо, мамо… – говорил Федор, не выпуская ее из объятий, а она то ревела, утопив лицо у него на груди, то, отстранясь, ощупывала руками его голову, плечи, щеки, причитала. Так они и стояли, мать и сын, когда послышавшийся рядом тоненький дитячий голосок заставил его обернуться. Несколько баб столпилось не в отдалении, и среди них Феня, боявшаяся подойти, с растерянной, намученной, но жалко-радостной улыбкой на лице, и сынишка, тощий, паршивый, который и кричал: «Тятя! Тятя приехал!» А сам, топоча красными босыми ножками, то совался вперед, то, боясь отпустить Фенин подол, возвращался к мамкиным коленям. А за ними высился Ойнас и тоже издали улыбался своему хозяину. Федор отпустил мать, подошел. Бабы уже тараторили, радостно всплескивая руками. Он поднял сына, прижал, обнял Феню, тут тоже залившуюся слезами, потом, передав ей сына, отступил и в пояс поклонился Ойнасу.

– Спасибо, Яша! За жену, за дитя…

Он обнял холопа. Тот застеснялся, забормотал:

– Малое-то, малое-то… – От волненья не находя слов.

Но Федор отмолвил:

– Знаю, Яша! Я Грикшу видал. Божья воля на то! Хоть вы-то все уцелели. Дядя Прохор где?

Из кучки выступила Олена:

– Помер он. Дорогой схоронили.

– И старуха его померла. В Твери! – сказала мать.

– А Степан?

– Не захотел ворочатьце.

– Кого еще нету?

Стали перечислять…

Они шли вдоль деревни. Федор нес прижавшегося к нему сынишку. Мать и Феня семенили по сторонам. Ойнас вел коней. Бабы теснились следом. А впереди, у открытых дверей клети, стоял и улыбался беззубо во весь рот дед Никанор.

– Федюха! – заорал он сиплым радостным голосом. – Федюха! Сынок!

И оттого, что дед назвал его сыном, у Федора снова защипало в глазах. Он обнялся со стариком, а тот бормотал:

– Вот какого нам Федор Черный с Окинфом натворил, видашь, видашь?

Он вдруг отстранился:

– Переславлем ехал?

Федор кивнул.

– Ну, видал, значит! Ну… Пойдем, поснидашь чего… А хлеб твой сберегли. Нынче разрыли, чтоб водой не поняло. В клети тут и сложен! – прибавил Никанор, и Федору стало жарко даже, он-то подумал, что выкрали.

– Пахать надоть! – примолвила мать. – Яша тут налажал, уже два клина прошли.

– Да, – ответил Федор. – Да… Надо пахать.

Сидели, хлебали уху.