Яхонтов ушел к себе. Он торопливо начал переодеваться в штатский костюм, которого он не любил, и вдруг неожиданная, жгучая мысль так сильно обожгла его, что у него даже потемнело в глазах и сразу стеснилось дыхание. «А вдруг… подвох? А вдруг — ловушка?»

Неизвестно, откуда взялась эта мысль и что ее подсказало. Она пришла, казалось бы, безо всякого основания, случайная и ничем не вызванная, но тем не менее она сразу же стала для Яхонтова несомненной и неоспоримой. Его лицо сразу запылало, и противный, мерзкий страх схватил его за сердце. Полуодетый и сразу обессиленный, он растерянно опустился на клеенчатый диван и стал бессмысленно смотреть перед собою. «Подвох или мне мерещится?» Ложь окутывала его все время, он видел ее всегда, но сейчас она словно бы собралась в одной точке и уплотнилась до того, что стала чуть ли не осязаемой и весомой.

«Да неужели же?» — чуть не вскрикнул он, каким-то шестым чувством улавливая связь между своим фиктивным арестом и делом Варискина. И тут же вспомнил, как он «покупал» Варискина басней о десятитысячниках.

Он заметался в тоске и в страхе, так как понял, что он попался и что выхода ему нет. «Уйти сейчас, что ли, и… и бежать?» Но он понимал, что бежать некуда, что бежать нельзя. «Конец? Да неужели же конец?» — холодел он. Он весь напрягся, чтобы найти выход и спасение, и этот выход открылся ему сам по себе-. «А револьвер? Зачем Супрунов приказал взять револьвер?» Он не понимал, совсем не понимал, зачем нужен в цепи лжи этот револьвер, о котором Супрунов говорил так настойчиво, но, странным образом, револьвер сразу опрокинул и его мысли и их направление. Все подозрения о ловушке исчезли, как будто их и не было, потому что — «Зачем же револьвер, если здесь ловушка?» И иначе — «Если револьвер, так, значит, никакой ловушки нет!»

Представления шли не от анализа и не от логики, а только от чувств. Страх перед «попался» был так силен, что даже револьвер стал спасением, потому что спастись было нужно. Ложь, которая только что уплотнилась в почти существующий комок, перестала быть и губить, потому что «возьми с собой револьвер» стало большей реальностью, чем эта ложь. И если бы кто-нибудь сказал сейчас Яхонтову, что этот револьвер есть тоже ложь, он отшатнулся бы, потому что должна же быть правда хоть в чем-нибудь, хоть в револьвере.

Через час Супрунов взял с собой двух уполномоченных, предупредив их, чтобы они «не болтали», и прошел в кабинет Яхонтова. Тот (уже в штатском) сидел за столом и делал вид, будто занимается. Супрунов короткими шагами подошел к нему, негромко, но сильно ударил кулаком по столу и сказал с холодной властностью:

— Довольно дурака валять! Все уж известно! Понятно?

Яхонтов поднялся. Он знал, что Супрунов играет комедию, о которой они оба только что условились, но все же он побледнел: не мысль о ловушке пришла к нему, но ему был страшен отблеск ареста в ложном зеркале фикции, потому что даже этот отблеск говорил ему об уничтожающей силе. Игра в уничтожение была так же страшна, как и само уничтожение, потому что грань между фикцией и действительностью была для него стерта, как была она стерта для многих. Он растерянно глянул на Супрунова, нервно перевел дыхание и пошевелил языком в мигом пересохшем рте.

— Иди с ними! — приказал ему Супрунов.

Уполномоченные смотрели на Яхонтова странным взглядом: ни один из них даже мысли не имел в голове, что перед ним разыгрывается игра, а поэтому и думал, что «Яхонтов влип». И во взгляде каждого уполномоченного было то, что вызывалось в нем выработанным рефлексом исполнительности: во взгляде было и довольство охотника, поймавшего зверя, и недоумение («Да неужто Яхонтов враг?»), и чуть ли не явственный страх перед тем, что ведь завтра может дойти и до него очередь, без предупреждения и без причины. Но все это прикрывалось в глазах холодностью, бесстрастием и служебной готовностью.

Супрунов сам проводил Яхонтова до одиночки, а когда дверь за ним закрылась, он повернулся к уполномоченным:

— Никому ни слова! Понятно? Завтра будет объявлено в приказе, а до тех пор — ни звука!

— Есть, товарищ начальник!

После того Супрунов стал дожидаться, пока Любкин вернется от Елены Дмитриевны. И когда Любкин вернулся, Супрунов вошел к нему с каким-то особенным лицом: ласковым, немного снисходительным, немного таинственным и — безусловно обещающим. Примерно так улыбается нянька ребенку, которому она приготовила вкусный сюрприз.

— Ну? Сделал? — порывисто и стремительно спросил Любкин.

Супрунов улыбнулся еще больше.

— Дело нехитрое! — не без хвастовства сказал он.

— Сидит?

— Крепко.

— Караулу ничего не сказал? «Знаю, мол, почему меня арестовывают! Знайте и вы!»

— А я его так арестовал, что он даже и не знает, что он арестован.

— Молодец! Но это ж еще не все… А что с ним дальше делать? К стенке?

— Не горячись! — спокойно остановил его Супрунов. — Шлепнуть нетрудно, а оформить шлепку без тройки трудно будет, потому что слишком много носов сюда сунется. Лучше не бери на себя: прорваться может.

— Что же?

Супрунов посмотрел, почти не скрывая своего превосходства.

— В основном я наметил: без шлепки обойдемся. Ночью или завтра утром до конца додумаю. Не промахнусь, не бойся.

Любкин почувствовал облегчение. «Утром к ней поеду!» — мелькнуло у него в голове, а в связи с чем оно мелькнуло, нельзя было понять.

— И еще одно! — чуть заметно усмехнулся Супрунов. — Ты хотел на Варискина поглядеть? Поговорить с ним хотел?

— Да, но ведь ты…

— Я? Я — ничего. И теперь так выходит, что потолковать с ним действительно надо. Я его вызову утром, словно бы на допрос, а ты посиди рядышком, коли интересуешься.

— Конечно, что интересуюсь! — твердо сказал Любкин, но в тоне его голоса все же проскользнуло что-то извиняющееся, словно он чувствовал себя виноватым в том, что интересуется Варискиным. — Утром вызовешь? А сейчас который уже час?

— Скоро три! — посмотрел на часы Супрунов. — Черт! И спать-то мы разучились, совсем не спим.

— Ну, так иди, поспи.

Супрунов встал и собрался было выйти, но почувствовал, что он еще не все сказал. И опять сел.