— Все это так. Но вот мысли в тебе, Ефрем, какие-то есть. Что за мысли?

— Мысли? Никаких таких особенных мыслей и нет! — попробовал спрятаться Любкин.

— Шататься ты еще не шатаешься, но прежней крепости в тебе уже нет. Безусловности в тебе нет! Словно бы ты с трещинкой. А?

— Это тебе только так кажется! — уверенно ответил Любкин, но все же насупился. — Я внутри себя до конца крепкий, и некрепким я никак не могу быть, потому что если я отвалюсь, так тут же мне и смерть приключится. Вот возьми ты хоть ноготь на пальце! — протянул он растопыренную руку. — Пока он на пальце, он живой, а чуть ты отрежешь его, так… куда ж он? на что? Вымести и выбросить, вот и все. Я — большевик, а если меня от большевизма отрезать, так сразу же и выбросить надо, потому что в другой жизни мне жизни нет. Так? Так!

— Это верно! — одобрил и подкрепил Супрунов. — Мы без большевизма смысла не имеем. Если, предположим, контрреволюция вдруг победит, так мы с тобой без остатка погибнем. И не оттого, что нас расстреляют или на каторгу сошлют, а оттого, что ни в одном уголке жизни нам места не будет. Новая жизнь будет, и новые люди будут, а нам в этой жизни и с этими людьми места не будет.

— И, стало быть, — крепко сжал кулаки Любкин, — я в себе вот как уверен! А если мне на Варискина поглядеть любопытно, так ничего в этом нет: любопытно, значит, любопытно, только и всего!

— Ты так уверен? — скосился Супрунов.

— А как же иначе! — спокойно и убежденно ответил Любкин.