Все, кроме Губина, который собирался попозже ехать в Москву, причастились водочкой и сладким иноземным вином, закусили неслыханными лакомствами и пришли в счастливое расположение случайного застолья. Разговор вели в основном старики, Таня клевала носом, а Губин никак не мог толком осмыслить, где очутился. Уж чересчур разителен был контраст этого призрачного сидения под тусклой деревенской "лампочкой Ильича" со всем тем, как он жил последние годы.
Из слов Таисьи Филипповны постепенно выяснилось, что жить в деревне стало несравнимо лучше и свободнее, чем в прежние времена, потому что никто теперь не бесится с жиру. Ослабшие околели прошлой зимой, кто порезвее, помоложе разбрелись в разные стороны, и ныне, надо полагать, в деревне Опеково установился истинный рай, когда никто не догадывается, что принесет завтрашний день, и не заботится об этом. Духарил, правда, с той Пасхи какой-то лихой человек, прозывавший себя фермером, баламутил вымирающих жителей, но по декабрю и сам угорел в кленовой баньке, которую собственноручно сколотил себе на утеху. Прибрал Господь ухаря. Фермер был последним, кто наводил на мирян ужас, и после его отбытия установилась в деревне окончательная благодать.
– Даже не понимаю, как ты нас обнаружил, Кузьма, – подивилась Таисья, с удовольствием прихлебывая из чашки янтарный португальский портвейн. – Мы же тут как в лесу, ни с кем не общаемся.
– Ну уж так-то? – усомнился старик. – Положим, почта в Опеково ходит и телик фурычиг. Это и есть натуральная связь с подлунным миром.
– Вот и нет, – задорно поправила Таисья. – Почту весной прикрыли, – что ей у нас делать-то? Газеты не берем, дорогие больно, писем некому писать. А телевизор просто так остался, для красоты.
– Не работает, что ли?
– Может, и работает, да не для нас. Мы в ихних передачах ничего не смыслим.
– Ну почему же, – солидно возразил Кузьма Кузьмич, – есть хорошие передачи, к примеру, "Просто Мария". Я сам, бывает, расслаблюсь от трудов праведных, погляжу одним глазком, какие там проблемы в их зарубежной жизни. Любопытно другое – чем вы тут кормитесь в годину бедствий?
– Земля кормит, воровать негде.
Надо заметить, старик со старухой в какой-то момент вовсе перестали обращать внимание на молодых гостей и исключительно между собой вели задушевную беседу.
– Вот что, братцы, – прервал тихий праздник Губин. – Мне пора собираться, а надо бы Таню перевязать да спать ее уложить.
Кузьма Кузьмич пробурчал:
– Куда спешить, коли ночь на дворе. Оставайся, утром вместе поедем.
Таисья Филипповна сразу пригорюнилась:
– Ты-то куда навострился, Кузьма? Я-то чаяла, насовсем воротился. Может, неча за морем счастья искать?
Старик окинул подругу презрительным взглядом:
– Молчи уж, кадушка деревенская. Не хватало с вами тут в земле зарыться.
– Господи, да сколь можно шляться! Уж не такой молодой ты, Кузя.
– Молодой или нет, на печку с вами не полезу, Сокрушенно покачивая головой, Таисья повела Таню в закуток, где была отгорожена лежанка. Вскоре оттуда послышались причитания. Таисья вышла из-за перегородки, попеняла Губину:
– До чего девку довел, парень! Рази можно.
Пошла на кухню готовить снадобье и Кузьму поманила с собой. Губин остался за столом один. Темное окошко, затороченное белым холстом, тиканье часов с кукушкой, первобытная колдовская тишина. Чудная мысль пришла в голову: не достиг ли он предела, за которым ничего больше не будет? Ощущение было сродни медитации. Отсюда, из глухой, ночной прогалины, невероятным казалось, что днем был бой у песчаных карьеров, была погоня и два трупа раскорячились на разбитой колее. Не верилось и в то, что всего лишь в ста километрах раскинулся гигантский город, скопище призраков, где люди большей частью оборотились в хищников с окровавленными клыками, занятых хутчайшим пищеварительным процессом, перевариванием своих обнищавших собратьев: город пещерного бреда, где инстинкт выживания возведен в желанную норму жизни…
– Миша, Мишенька! – детским голоском позвала Таня из-за занавески. Губин поморщился, но пошел к ней. Голая до пояса, с посиневшим восковым плечом, с потухшими очами, она, казалось, постарела лет на двадцать. Синюшная бледность наползла на впалые щеки.
– Мишенька, если сейчас уедешь, я умру.
– Не умрешь, Таисья подлечит.
– Миша, правда умру!
– Это было бы слишком просто. Я думаю, еще покуролесишь.
– Миша, поцелуй меня!
Он прикоснулся губами к прохладному, влажному лбу. С неожиданной силой она обвила его шею здоровой рукой.
– Мишка, что же нам делать? – шепнула в ухо.
Губин еле вырвался, все же стараясь не причинять ей боль.
– Ты о чем?
– Мы любим друг друга, дорогой мой! Но ты никогда мне не поверишь, – Во что я должен поверить?
– Я другая, Мишенька. Утром проснулась другая.
Мне не страшно умирать, жить страшно.
Посиневшая, истрепанная, растерзанная, с вечной ложью на устах, она все равно была ему желанна.
– Другой ты будешь в гробу, – сказал он. – Да и то непохоже.
Слезы текли по ее щекам.
– Прошу тебя, любимый, останься на ночь! Только на одну. Прошу тебя!
– Останусь, – буркнул Губин. – Не ной, ради Бога.
Таисья Филипповна принесла тазик горячей воды и склянку с какой-то черной мазью.
– Кыш, кыш отсюда, женишок, – прогнала Губина. – Ты свое дело сделал, не уберег красну девицу.
За столом одиноко сутулился над рюмкой Кузьма Кузьмич.
– Ну какую с ними кашу сваришь, с деревенскими оглоблями, – пожаловался Губину. – Как уперлись сызмалу носом в кучу навоза, так и разогнуться некогда.
Какую жизнь они видели? Но беда не в этом. Им ниче и не надобно, кроме навозной кучи да вот этого курного домишки. Им даже телик лень глядеть. Ох, пустые людишки, пустые! Рази с такими-то сладишь обновленную Россию?
Губин не удержался, съязвил:
– Ты, дедушка, выходит, на песчаном карьере разогнулся?
Старик недобро зыркнул глазами:
– Ты, парень, моих забот не ведаешь. Ваше дело молодое, озорное: бей в лоб, пуляй в спину. Вы-то, пожалуй, похуже будете, чем несчастные старухи.
Заинтересованный, Губин подлил в чашку остывшего чая.
– Просвети, пожалуйста, молодого дурака.
– Навряд ли поймешь.
– Почему?
– Порчу на вас напустили. По научному понятию – закодировали. У вас теперь все шестеренки крутятся в одну сторону: деньги, деньги, деньги. Ты парень смышленый, но и с тобой не о чем говорить, коли у тебя карманы от денег топырятся.
– Смотри как получается, дедушка, – улыбнулся Губин. – Со мной тебе не о чем говорить, как бессребренику. Таисья Филипповна тебя тоже не устраивает, потому что в навозе зарылась. Кто же у тебя остается равный собеседник?
Старик почмокал губами и опрокинул заждавшуюся стопку.
– Верно подметил, сынок, очень верно. Собеседников почти не осталось. О том шибко печалюсь. События чересчур круто повернулись. Сегодня собака больше понимает, чем русский человек. Чистоган вышиб людям последние мозги. Но это временная беда. Зрячих-то всегда было немного по сравнению со слепыми. Но ихними усилиями бережется тайна бытия.
– В чем же эта тайна?
Кузьма Кузьмич глядел с веселым прищуром, и поразительно было, как он вдруг зажегся.
– Хотя бы в том, сынок, как тебя мутит. Ты над стариком посмеиваешься, а все равно спрашиваешь, интересуешься. Червь сомнения тебя точит. Выходит, не совсем пропащий. Даст Бог, и спасешься. Не до конца душу продал. Вот она и тайна. Дьявол тебя полонил, искорежил, а ты все одним глазком в поднебесье тянешься. Как же не тайна, еще какая тайна! Все у тебя, допустим, имеется: деньги, почет, красавицы писаные с простреленной грудью, а покоя нету. Почему? Я тебе ответа не дам, ты сам его найди.
Попозже Губин вышел из дома, чтобы подогнать машину поближе к крыльцу. И сразу оторопел от могильной сладкой тишины. Деревеньку не видно: ни в одном окошке ни огонька, зато звездное небо и иссиня-сумеречное земное пространство надвинулись тяжелым, черным столбом. Словно в ухо дохнул незримый великан.