– Это не Чикаго, сынок. Это новая Москва. И в ней идет война.

– Не моя война, Григорий Донатович. И не моя Москва.

– Твоя, мальчик. Чем скорее поймешь, тем лучше.

Слишком много слепцов.

На трибуну тем временем поднялся известный народный актер с искаженным от горя лицом. Привыкший играть маршалов и суровых правдолюбцев, он и на этой скоморошьей трибуне не утратил величественной повадки, что придавало его облику некий зловещий потусторонний смысл. Публика это почувствовала и благолепно умолкла. Одинокое ржание какого-то палаточника-дебила было прервано тупым ударом по черепу.

– Мы отомстим за тебя, дорогой Елизар, – трагически вещал актер. – Верно сказал господин писатель.

Они хотят нас уничтожить, хотят повернуть вспять колесо истории. У твоего праведного гроба клянемся: не выйдет!

– Кто же все-таки ухлопал этого монстра? – спросил Иван.

– Это даже неважно. Кто-то из своих, конечно.

У них разборка завязалась нешуточная. Рынки сбыта, банковские зоны, промышленность, земля… Хапнули слишком жирно, вот и взбесились.

Гроб с покойником спустили с помоста, и шестеро молодчиков гвардейской внешности понесли его через площадь к воротам и дальше к разверстой могиле. Звуки траурного марша зычно вознеслись к небу. Возбуждение в толпе достигло предела. Вопли женщин слились в адский плач. Омоновцы, не выдержавшие долгого безделья, вразвалку охаживали дубинками слишком шустрых и любопытных зевак. В похоронно-праздничной неразберихе раздалось несколько слабых выстрелов. Зазевавшегося милиционера стащили с лошади, и четверо пьяных предпринимателей в кожаных куртках усердно вколачивали его каблуками в асфальт. Единый протяжный, заполошный стон плыл над окрестностью, как если бы в ответственном футбольном матче кто-то забил гол в свои ворота.

Одинокий Елизар Суренович в последний раз сверху взирал на Москву сквозь сомкнутые тяжелые веки. Он навсегда покидал этот безумный мир, и оттого ему было грустно. На красивом, четком и вовсе не старом лике запечатлелась ироническая гримаска, с которой он и при жизни частенько поглядывал на суетливых, беспокойных людишек. Когда в вертящемся обезьяньем хороводе его слепой взор наталкивался на прелестное юное девичье личико, его мертвое сердце сжимала лапка сожаления.

На длинных полотняных тросах гроб осторожно опустили в глубокую могилу. И тут совершилось маленькое чудо. Прямо из земли, из вечного плена, вырвался, взмыл в воздух белый трепещущий голубь, порхнул в прямых лучах солнца – и исчез в небесах.

Глава 26

К середине сентября установилось бабье лето, и Алешу из больницы перевезли на дачу. Дехтярь на прощание надавал кучу рекомендаций, обязался навещать больного, но сказал, что физическое состояние Алеши, как ни чудно, не внушает никаких опасений. Конечно, понадобится полгодика, не меньше, на реабилитацию, на расхаживание, но хороший уход, усиленное питание, строгий режим и гимнастика довершат благополучный перелом в организме.

Режим, про который говорил доктор, был такой.

Около восьми утра Настя поднимала мужа и помогала ему доковылять до ванной, где он с ее помощью умывался и приводил себя в порядок. К девяти Ваня-ключник подавал завтрак в гостиной: овсяная каша, свежий творог, мед, орехи, апельсиновый сок. Алеша меланхолично съедал все, что ему подкладывали на тарелку.

Еще с первого своего нормального пробуждения в больнице он ни разу ничего не попросил, но и ни разу ничему не воспротивился. После завтрака Настя укладывала его отдохнуть на часик-полтора и, пока он дремал, читала ему какую-нибудь книгу по своему выбору. Все ее попытки узнать, нравится ли ему то, что она читает, не увенчались успехом. Алеша лучезарно улыбался и говорил извиняющимся тоном:

– Мне все равно, дорогая.

Настя взялась читать ему "Историю" Карамзина прямо с первого тома. После отдыха и дремы, если позволяла погода, Настя вывозила его на коляске погулять в сад. Здесь в течение часа, но с перерывами, вместе с ним проделывала многочисленные упражнения. Охранники, прячась в разных местах, с изумлением наблюдали, как хозяйка бросает мужу мяч, а он его ловит, радостно вскрикивая. Или заставляет дотянуться руками до земли, а потом никак не может разогнуть.

Перед обедом приходила медсестра, которую порекомендовал Дехтярь, и делала Алеше массаж и перевязку. Но уже на третий день Настя отправила медсестру домой и со всеми процедурами справлялась сама, потому что заметила, что появление любого чужого человека сильно раздражает Алешу: он вздрагивал, закрывал глаза и несколько минут боролся с собой, преодолевая страх. Обедали они, если не было гостей, вдвоем, прислуживал Ваня-ключник, который старательно избегал смотреть на хозяина и поэтому частенько опрокидывал на скатерть какое-нибудь блюдо. Меню составлялось и пища готовилась под неусыпным Настиным контролем.

Опять же трудно бывало понять, какая еда нравится больному, а какая нет. Если Настя говорила: "Не добавить ли щец, Алешенька?" – он оживленно кивал, делая вид, что способен съесть хоть всю кастрюлю, но если отбирала у него недоеденную тарелку, он так же блаженно хлопал глазами. Как-то она провела эксперимент: вместо обеда сразу уложила его в постель. Алеша даже глазом не моргнул.

После дневной сиесты Настя угощала его фруктами и снова вывозила на прогулку. Постепенно она увеличивала нагрузки и заставляла его растягивать резиновый эспандер, а также по много раз поднимать и опускать полуторакилограммовые гантели. Алеша слушался ее беспрекословно, но когда уставал, то начинал плакать.

Слезы крупными градинами стекали по его худым, бледным щекам и катились за воротник. Это так поражало Настю, что она опускалась на колени и подолгу молилась, прося у Спасителя помилования для своего несчастного мужа. Алеша переставал плакать и глядел на нее с детским любопытством.

– Алеша, родной, ну скажи мне, ну скажи, что ты чувствуешь? Где тебе больно?

– Нигде не больно, – удивленно отвечал Алеша. – Почему мне должно быть больно? Мне хорошо!

Вечером, накормив Алешу, она снова ему читала или включала телевизор. Пока экран светился, Алеша не отрывал от него неподвижного взгляда, иногда вздрагивая, но с губ не сходила легкая усмешка. Когда экран гас, он еще некоторое время что-то высматривал, а потом со вздохом облегчения переводил взгляд на жену.

– Еще что-нибудь хочешь посмотреть? – спрашивала она.

– Да нет, мне все равно.

– Но чего-то ты все-таки хочешь?

– Нет, ничего не хочу. Спасибо.

– О чем ты думаешь, Алеша?

– Ни о чем. Почему я должен думать?

– У тебя что-то болит?

– Нет, ничего не болит.

Перед сном она снова отводила его в ванную, и он опирался на нее легкой рукой, как на костыль. Он испытывал трудности с тем, чтобы усесться на толчок, и терпеливо ждал, пока Настя ему поможет, косясь на нее настороженным глазом, даже с некоторой обидой. Но когда, наконец, у него все получалось и кишечник опорожнялся, он глядел на нее снизу с такой благодарной миной, словно достиг конца долгого, утомительного путешествия.

Засыпал он сразу, едва коснувшись щекой подушки.

Настя лежала рядом и пыталась разгадать в его спящем, чистом, прекрасном лице их общее будущее. Если он стал идиотом, думала она, то это слишком большое наказание даже для него. Впрочем, Настя не роптала на судьбу, напротив, все эти осенние дни, текущие безукоризненно ровной чередой, она была спокойна и счастлива, как может быть счастлива молодая женщина, которая ожидает ребенка от любимого человека и не сомневается в том, что этот человек никогда ее больше не покинет.

Местопребывание Алеши по возможности держалось в тайне, и редкие гости вносили разнообразие в их безмятежное бытование. Приезжал Губин, проверил, все ли у них в порядке, но недолго пообщавшись с Алешей, в дальнейшем предпочитал все переговоры вести с Настей по телефону. Как и обещал, через пару дней наведался доктор Георгий Степанович, отобедал с ними, внимательно осмотрел больного и нашел, что его состояние даже лучше, чем он мог надеяться.