Миссис и мисс Крамон пользовались своим особняком на всю катушку — устраивали общественные приемы, всячески развлекали гостей; в определенных кругах дом их пользовался широкой известностью. У них размещались на ночлег поэты, которых университет пригласил на чтения, иногородний художник, пытающийся втюхать свои работы картинной галерее, писатели, которых книжный магазин вытребовал на презентацию нового романа, с раздачей автографов. Иногда там собирались совершенно незнакомые ему люди. Обычно они выглядели не такими преуспевающими, как приятели Андреа, и старались побольше съесть и выпить. Перед каждым приемом миссис Крамон полдня готовила печенье, заварные пирожные и бутерброды. Его беспокоило, что миссис Крамон даже во вдовстве тратит время на стряпню для посторонних, но Андреа посоветовала не брать в голову — мама любит смотреть, как другие пользуются плодами ее труда. Он спорить не стал, но его здорово коробило, когда записные тусовщики распихивали по карманам пирожные или бутылки редких вин.

— Эти люди — интеллектуалы, — сказал он однажды Андреа, — а ты открыла для них салон. В синий чулок превращаешься, черт побери.

Она лишь улыбнулась на это.

Андреа купила у подруги целый выводок сиамских котят, четыре штуки. Один подох. «Мальчиков» она назвала Франклином и Финеасом, а изящная кошечка получила имя Фредди-толстушка. «Будь проклята ностальгия», — сказал на это он. Кто-то подарил миссис Крамон английского кокер-спаниеля, и она дала ему кличку Кромвель.

Он часто бывал на Морэй-плейс, и у него улучшалось настроение от одних сборов в дорогу. Езда вызывала в душе чуть ли не детский трепет. Особняк был для него почти родным домом, теплым, гостеприимным. Порой, особенно под хмельком, он задумывался о связи между матерью и дочерью, и ему приходилось бороться с абсурдным сентиментальным чувством.

Он обзавелся «ситроеном-СХ», затем продал все три машины и купил «ауди-кваттро». Съездил в командировку в Йемен и даже постоял на развалинах Мохи на берегу Красного моря. Он смотрел, как теплый африканский ветер шевелит песчинки вокруг его ступней, и ощущал суровое, неколебимое равнодушие пустыни, ее спокойную вечность, дух этих древних земель. Он водил ладонью по источенным столетиями, изъязвленным ветрами камням и наблюдал разрывы белых кулаков шелкового грома, обрушиваемых синим морем на раскрытую золотистую ладонь берега.

Он работал в Йемене, когда израильтяне вторглись в Южный Ливан из-за того, что в Лондоне кого-то застрелили, и когда аргентинцы высадились в Порт-Стэнли. Он не знал, что его брат Сэмми был в составе экспедиционного корпуса. По возвращении в Эдинбург он жарко спорил с друзьями. «Конечно, аргентинцы имеют право на эти чертовы острова, — говорил он. — Но как могут революционные партии поддерживать империалистические демарши фашистской хунты? Почему всегда кто-то должен быть прав, а кто-то нет? Почему нельзя сказать: „Чума на оба ваши дома“?»

Брат вернулся целым и невредимым. Но он все еще спорил из-за войны: с Сэмми, с отцом, с радикально настроенными приятелями. К началу следующих выборов он уже думал: а может, ребята все-таки были правы?

— А-а, блин, япона мать! — воскликнул в отчаянии он.

У лейбористов были все шансы, но опять социал-демократы оттянули на себя часть их голосов и обеспечили новую «удивительную» победу консерваторам. Ученые мужи предсказывали, что тори получат меньше голосов, чем в прошлый раз, а в итоге число их мест в парламенте увеличилось на сотню с лишним.

— Что ж вы делаете, суки!

— Это становится навязчивым. — Андреа потянулась за виски. На телеэкране появилась сияющая торжеством Маргарет Тэтчер.

— Выруби! — завопил он, прячась под одеялом.

Андреа стукнула по кнопке на пульте, и экран потемнел.

— Господи боже ты мой, — простонал он из-под одеяла. — Только не говори о высшей налоговой ставке.

— Малыш, да я хоть словечко проронила?

— Скажи, что это всего лишь плохой сон.

— Это всего лишь плохой сон.

— В самом деле? Правда?

— Ни фига не правда. Я просто говорю то, что ты хочешь услышать.

— Идиоты! — бушевал он перед Стюартом. — Еще четыре года под этими полудурками! Господи боже, етить твою мать! Клоун-маразматик и шайка реакционеров-ксенофобов!

— Причем дорвавшихся до власти на безальтернативной основе, — подчеркнул Стюарт.

Рональд Рейган только что переизбрался на следующий срок. В Америке половина электората просто не явилась на участки.

— Почему я не могу голосовать? — ярился он. — От нашего дома рукой подать до Коул-порта, Фаслейна и Лох-Холи. Если этот мудила перепутает ядерный чемоданчик со своей задницей и мазнет пальцем по кнопке, хана моему старику. А может, и всем нам: тебе, мне, Андреа, Шоне, малышам, всем, кого я люблю! Так какого же хера лысого не могу голосовать против этих долбаных рейганов?

— Без волеизъявления нет истребления, — задумчиво изрек Стюарт. И добавил:

— А что касается реакционеров на безальтернативной основе… Политбюро — что такое, по-твоему?

— Политбюро ведет себя куда ответственней, чем эта свора вшивых ура-патриотов.

— Ну да, пожалуй. Так, твоя очередь — за пивом.

Особняк на Морэй-плейс, резиденция миссис и мисс Крамон, был у всех на слуху, особенно во время фестивалей. В нем шагу нельзя было ступить, чтобы не наткнуться на подающего надежды художника, или восходящую звезду шотландской литературы, или хмурого угреватого юнца, таскающего из комнаты в комнату синтезатор с колонками и узурпирующего «ревокс» на долгие дни кряду. Он придумал название: салон «Последний шанс». Андреа превосходно устраивал ее нынешний образ жизни. Она работала в магазине, переводила с русского, писала статьи, играла на пианино, рисовала, устраивала приемы, шаталась по гостям, наведывалась в Париж, ходила в кино, на концерты и спектакли вместе с ним, а с матерью — на оперы и балеты.

Однажды он встречал ее в аэропорту после очередных «парижских каникул». Она выходила из таможни с высоко поднятой головой, твердым шагом. На ней была широкая ярко-красная шляпка, синяя блестящая курточка, красная юбка, синие колготки и сверкающие лаком красные кожаные сапожки. У нее и глаза сверкали, а кожа светилась. При виде его Андреа широко улыбнулась. Ей было тридцать три, и она еще никогда не выглядела такой красивой, как сейчас. В тот миг он испытал очень странную смесь чувств. Любовь — безусловно, но еще восхищение пополам с завистью. Да, он завидовал ее удачливости, уверенности, спокойствию перед лицом жизненных проблем и неурядиц. Ко всему на свете она относилась будто к малышу-фантазеру, искренне верящему в свои выдумки, — не снисходительно, а с той же лукаво-серьезной усмешкой, с той же ироничной отрешенностью вкупе с теплой привязанностью, даже с любовью. Он припомнил свои разговоры с адвокатом и понял, что Андреа унаследовала некоторые черты его характера.

«Андреа Крамон, ты счастливая женщина, — подумал он, когда в вестибюле аэропорта она взяла его под руку. — Ты счастлива не из-за меня и в одном даже меньше, чем я, — мне повезло претендовать на твое время больше других, — в остальном же…»

«Пусть бы это не кончалось никогда, — подумал он. — Не дадим идиотам взорвать мир, не дадим случиться чему-нибудь еще более ужасному. Спокойно, малыш; с кем это мы тут разговариваем?» Вскоре он продал мотоцикл. Жизнь шла своим чередом: застрелили Леннона, Дилан ударился в религию. Что из этого больше его удручило, он бы не взялся ответить.

В ту зиму отец упал и сломал бедро. В больнице он казался очень маленьким и хрупким, здорово постаревшим. Весной ему потребовалось удалить грыжу, а потом, вскоре после выписки из больницы, он снова упал, сломал ногу и ключицу. «Не хрен пить не разбавляя», — сказал он сыну и отказался переехать в Эдинбург: не может же он расстаться с друзьями. Мораг с мужем тоже предлагали забрать отца к себе, и Джимми из Австралии прислал письмецо — отчего бы старику не погостить там несколько месяцев. Но отец не желал покидать родные места. На этот раз он долго пролежал в больнице, а вышел худым как щепка и потом так и не сумел восстановить прежний вес. Каждое утро к нему приезжала сиделка. Однажды обнаружила его у камина, он казался спящим — на лице застыла улыбочка. У него и с сердцем были нелады. Врач сказал, что он, наверное, ничего не почувствовал.