В конце концов и ночь, и сопровождавшие ее кошмары подошли к своему завершению. К нему все-таки пришел спасительный сон, не отпускавший его чуть ли не до следующего вечера.

Он слышал, как во внутреннем дворе что-то делают рабочие, ремонтирующие стеклянный навес. Ему хотелось встать, но он чувствовал, что слишком слаб для этого. Потом на ум пришла мысль о том, что он сильно проголодался.

Перед ним во всем ужасе предстало собственное одиночество.

Никто не присматривал за ним, не ухаживал, не прикасался прохладной ладонью ко лбу, не помогал измерить температуру. Он был один, абсолютно один, как если бы собирался умирать. А если это и в самом деле случится, сколько времени пройдет, прежде чем они обнаружат его труп? Неделя? А может, целый месяц? И кто первым переступит порог его гробницы?

Разумеется, соседи, а то и сам домовладелец. Сейчас он никого не интересовал, но все коренным образом изменится, как только настанет срок вносить квартплату. Даже в смерти его не оставят в покое в квартире, которая ему не принадлежит. Он попытался выбросить из головы столь мрачные мысли. «Я все преувеличиваю; на самом деле я отнюдь не так одинок. Я жалею себя, но знаю, что если немного задумаюсь над этим… А давай посмотрим…»

Он долго думал, искал какое-нибудь опровержение своим мыслям, но все-таки пришел к выводу, что одинок, причем более одинок, чем когда-либо. Именно тогда он осознал произошедшую в его жизни перемену. Но почему? Что случилось?

Ощущение того, что ответ на этот вопрос вертится на самом кончике языка, сильно огорчило его. Почему? Ведь должен существовать ответ. Он всегда был окружен друзьями, родственниками и всевозможными знакомыми; всех их он ревниво оберегал, поскольку знал, что могут настать такие времена, когда они ему очень понадобятся; а сейчас вдруг обнаружил, что остался совсем один — на пустынном острове в самом сердце пустыни!

Каким же слепым дураком он был! Разум отказывался даже узнавать себя самого.

Стук молотков рабочих во дворе вырвал его из пучины жалости к самому себе. Поскольку никто не думал и не заботился о Трелковском, Трелковский должен будет сам позаботиться о себе.

Первым делом надо было поесть.

Он оделся, толком не понимая, что именно напяливает на себя. Спуск по лестнице оказался неимоверно трудным делом. Поначалу он даже не вполне осознал эту проблему, но затем деревянные ступени лестницы каким-то образом преобразились в каменные полки — грубо отесанные, неплотно пригнанные друг к другу. Он спотыкался о невидимые препятствия, царапал тело об острые края и углы. А затем от основной лестницы у него под ногами стали ответвляться бесчисленные маленькие лесенки. Мучительные маленькие лесенки, джунгли лесенок с кустистыми ступенями; лесенки, которые выворачивались наизнанку, так что было совершенно невозможно определить, то ли вы спускаетесь по их внеш-ней стороне наружу, то ли поднимаетесь по внутренней стороне внутрь.

Он совершенно потерял ориентацию в этом лабиринте и потому часто сбивался с пути. Пройдя один лестничный пролет, он обнаружил, что тот внезапно вывернулся наизнанку и оказался на потолке. Там не было ни двери, ни какого-либо иного отверстия, через которое можно было бы идти дальше. Ничего — только гладкий потолок, заставлявший пригибать голову. Отказавшись от дальнейших попыток, он развернулся и пошел в противоположном направлении. Но лестница повела себя так, словно балансировала на невидимой оси, вроде детских качелей, и как только он достиг определенного места, эта ее сторона опустилась, а противоположная, напротив, поднялась. Таким образом, чтобы спуститься вниз, ему пришлось карабкаться вверх, и идти вниз, когда он знал, что надо подниматься вверх.

Трелковский ужасно устал. Сколько веков подряд он уже блуждает по этим адским коридорам? Этого он не знал, и лишь чувствовал, что просто обязан был продолжать начатое.

Изредка из стен высовывались человеческие головы, которые с любопытством поглядывали на него. Лица их были лишены какого-либо выражения, но до него доносились их смех и звуки произносимых насмешек. Головы не оставались подолгу на одном месте — они почти тотчас же исчезали, но чуть дальше откуда-то выползали другие, но, в сущности, точно такие же головы и также принимались разглядывать Трелковского. Ему хотелось побежать по этим стенам с гигантской бритвой в руке и отсечь все, что высовывалось из камня. Но у него, к сожалению, не было такой бритвы.

Он совершенно не понимал, что в конце концов оказался на нижнем этаже. Он продолжал идти дальше, минуя нескончаемые повороты, то спускаясь вниз, то опять поднимаясь, пока наконец не увидел дыру не до конца починенного навеса. Свет заставил его вздрогнуть.

Он уже не помнил, зачем вообще вышел из квартиры. Чувство голода окончательно исчезло, и теперь ему хотелось лишь снова улечься в свою постель. Болезнь оказалась более серьезной, чем он предполагал ранее. Ему удалось без особых осложнений вернуться к себе в квартиру, однако у него совсем не осталось сил на то, чтобы раздеться. Не разуваясь, он обмотался простынями, но даже после этого зубы его продолжали клацать.

Когда Трелковский проснулся снова, за окном была ночь. Лучше ему не стало, но крайнее отупение от лихорадки уже отпустило его, уступив место небывалому ощущению просветленности и ясности. Он довольно легко поднялся; все еще не полностью доверяя собственным реакциям, попытался сделать несколько шагов и обнаружил, что голова больше не кружится. Теперь ему казалось, что ноги его совсем не касаются пола. Улучшение состояние позволило, по крайней мере, раздеться. Он подошел к окну, чтобы повесить брюки на спинку стула, и машинально глянул на овальное окно на противоположной стене.

В комнате за окном находилась женщина, которую он сразу же узнал. Симона Шуле.

Она сидела в позе, которую ему уже не раз доводилось видеть раньше, но затем, словно почувствовав, что он подсматривает за ней, медленно повернулась в его сторону. Одна ее рука поднялась к лицу, и она принялась разматывать скрывавший его бинт, правда, обнажила только нижнюю часть лица — вплоть до основания носа. Зловещая улыбка растянула уголки ее рта.

Трелковский прижал ладони ко лбу. Ему хотелось заставить себя оторваться от этого спектакля, но сил не осталось совершенно.

Симона Шуле снова задвигалась, причем Трелковский различал мельчайшие детали ее жестов. Он увидел, как женщина потянула цепочку спуска воды, затем привела в порядок одежду, после чего наконец вышла. Свет в туалете погас.

Лишь тогда он смог отвернуться от окна, после чего разулся, а когда стал расстегивать пуговицы рубашки, заметил, что пальцы предательски подрагивают. Чтобы избавиться от одежды, надо было предварительно распахнуть ее, и тут он услышал скорбный звук разрываемой ткани. Он его почти не заметил — все его мысли сосредоточились на том, что он только что увидел.

При этом его даже не столь сильно поразил сам по себе вид призрака Симоны Шуле, поскольку рассудок подсказывал ему, что причина этого видения кроется в его болезни и лихорадке; дело в том, что пока он смотрел на нее, его мозг пережил еще одно, даже более фантастическое видение.

На несколько секунд он словно вознесся над внутренним двором, перелетел в тот самый туалет и уже оттуда смотрел на окно своей собственной квартиры. Он видел прижавшееся к стеклу лицо — лицо человека, похожего на него, как родной близнец, — и глаза этого лица смотрели на него с таким выражением, словно видели перед собой нечто, вызывающее беспредельный ужас.

11. Открытие

Лихорадка прошла, однако Трелковскому по-прежнему никак не удавалось вернуться к нормальному ритму жизни. Казалось, что болезнь унесла с собой какую-то частичку его самого — у него возникло такое чувство, будто ему все время чего-то недостает, а чуть притупленные ощущения постоянно создавали иллюзию, словно мысли никак не могут попасть в ногу с собственным телом. И его это тревожило.