Потом я стал подыматься… Потянулись томительные дни выживания и надежд. Город, как арбуз семечками, был набит разными слухами, которые женщины несли в дома: скоро ли повысят нормы, в «восьмерке» карточки отоваривают шоколадом, немцы прорвались в город, на рынке поймали фезеушников — продавали из-под полы человечину и пр., и пр. Эти слушки тогда казались огромными, ибо от них зависела наша жизнь.
Просыпались медленно, залеживаясь под тряпками, старыми одеялами и пальто как можно дольше в застылых комнатах. Но голод гнал из кроватей. Я шел на замерзшую обледенелую кухню и старым сапогом раздувал самовар, щипал лучину, с вожделением глядя на тарелки, полные застывшего замерзшего студня. Мама выносила парашу. Женя затапливала печь. Грели хлеб и готовили нехитрую еду из полученных по карточкам или где-то добытых продуктов отдельно — две семьи. Мама строго следила за равноправием в нашей: мама, бабушка и я. Потом все садились за стол и как могли старались продлить еду, поскольку очень неприятно быстро проглотить свою порцию и потом голодному смотреть, как едят другие.
На Жене и мне лежала обязанность обеспечивать всех водой. Выглядело это так. Мы забираем саночки, два ведра, веревки и спускаемся вниз. Мама на покрытой льдом площадке помогает нам привязывать ведра и мы трогаемся в путь. Ближайший действующий кран был в подвале Планового института на углу Геслеровского переулка и Бармалеевой, вход со двора. Но вода из него текла не всегда. По Бармалеевой мы пересекаем Малый и медленно идем к Геслеровскому. Еще не доходя до него, с надеждой смотрим: есть ли народ? Кажется, вся жизнь собралась в этом вопросе. Есть народ — есть вода. У института бело и пусто. Но еще теплится надежда, что все уместились во дворе. Но чем ближе, тем безнадежнее становится взгляд Жени. Воды нет… Надо идти по Геслеровскому на Карповку. Но в последнее время мама запрещает брать оттуда воду для питья. Карповка засыпана помоями, спуск залит испражнениями, проруби замерзли. Говорят, по ночам туда спускают покойников. Мы советуемся и по Вяземскому переулку через весь Аптекарский остров тащимся на Малую Невку. Это более километра, но там всегда пробиты проруби. Всю дорогу думается об одном: как мы достанем воду, наполним ведра и вытащим их на обледенелый берег. Главное, не упасть в воду, не промокнуть, не замерзнуть — иначе смерть. Она кругом: в аккуратно лежащих у подъездов покойниках, зашитых в простыни, в распахнутых настежь окнах вымерших квартир, в разрушенных бомбами и сгоревших зданиях.
Февраль 1942 года. За водой на Малую Невку. Рисунок В. Д. Скульского. 1980 г.
Мы с Женей осторожно, помогая друг другу, спускаемся на Невку к проруби. Бесконечно долго кружками черпаем воду и все время думаем о подъеме — скользком и обледенелом… Но вот все позади, и мы на набережной. Впрягаемся в лямки и тащим саночки. Ведра шевелятся на ухабах. Вода плескается. Останавливаемся. Жалко каждую каплю. Но мороз не дает долго стоять. Пытаемся попеременке — один тащит, другой толкает сзади. Только бы не разлить! А вода с каждым шагом все тяжелее и тяжелее. Уже вечереет. А может быть, я смотрю на серые дома и у меня сереет в глазах?.. Но вот и Карповка. Мы осторожно переезжаем деревянный мост. В намокших обшитых тряпкой вигоневых рукавицах коченеют руки. Скоро Бармалеева. И я вижу маму. Она, закутанная в тряпки, ждет нас на углу Малого — беспокоится: нас долго нет и мало ли что могло случиться. Мы пытаемся успокоить ее, а сами рады, что все так хорошо кончается. Мама тоже впрягается в лямку, и мы втроем, как «Тройка» Перова, преодолеваем последний кусок дороги.
Саша встречает нас на лестнице и пытается давать «ценные указания». Бабушка уже не ходит. Она безучастно сидит в углу или на кровати и ждет, когда ей выдадут ее крохотную иждивенческую порцию еды. Мама и Саша ее дети, они жалеют свою мать, но кому-то надо умереть, и бабушка умирает. Каждый день мы смотрим на кровать: теплая ли она? Бабушка вся высохла, она маленькая, и ее не разглядеть среди вороха тряпья…
Наконец, ведра затащены на второй этаж. Пока нас не было, Саша, как говорила мама, «сползала» в литографию и что-то принесла. Саша никого из нас на фабрику не берет и все «шахеры-махеры» производит сама. Вместе с едой Саша приносит разные слухи о победах на фронте, о скором прорыве блокады… Она партийная. В свою очередь, мама рассказывает, что слышала в очередях: полушепотом об убийствах, людоедстве, громче пересказывает практические советы о том, что из горчицы можно печь лепешки, только ее надо долго мочить, чтобы не отравиться, где и чем лучше отоварить карточки, в каком-то магазине отоваривали кусковым шоколадом, а в нашем давали стеклянные банки с повидлом за сахар из расчета 1:10. Помню, удивился, когда прочитал на банке дату выпуска — январь 1942 г.
Однажды, уже во второй половине февраля, военная девушка, приехавшая из Кронштадта, принесла письмо от сестры Нины. Когда она ушла, я еще раз прочитал письмо вслух. В конце была не замеченная мною приписка о том, что Нина с этой девушкой посылает нам собранный ею сахар. Мама бросилась за ней, догнала, но сахара не было. Девушка обещала принести потом. «Потом» не было.
В конце февраля у нас неожиданно появился приехавший в командировку с Большой Земли младший брат мамы и Саши — Николай (Косик — любимый сын бабушки). В офицерском полушубке, свежий, с резкими сытными движениями, он был будто из другого мира. Косика внизу ждала машина. Он быстро ушел, оставив после себя весь свой паек командированного и терпкий дух сытого живого тела. В конце войны тяжело раненый Косик вернется домой, немного поработает на заводе «Красногвардеец» и вскоре умрет, не дожив, как и Саша, до пятидесяти лет. Но больше всего из многочисленного потомства бабушки достанется жившей в Новой Деревне семье старшего сына — дяди Володи. В его семье было шестеро: дядя Володя, его жена — новодеревенская цыганка Нюрка и четверо детей— Толя, Лиля и мои сверстники Лена с Вовкой. Толя будет убит на фронте, Лиля успеет выйти замуж и с мужем, работавшим на оборонном заводе, эвакуироваться на Урал. Все остальные умрут в блокаду.
Запомнился мне мамин рассказ, услышанный в очереди. Отчаявшаяся мать принесла умирающего ребенка к воротам госпиталя, занимавшего в войну Каменноостровский дворец, и хотела убежать. Солдаты ее поймали, дали хлеба, каши и… ребенка, а на прощанье обещали подкармливать. «Так она и живет. Повезло ей», — всегда добавляла мама.
После этого рассказа, каждый раз, когда мы с Женей подходили к Малой Невке и спускались к проруби, я с тайной надеждой смотрел на противоположный берег— на Каменный остров. Оттуда всегда тянуло живой жизнью и сытным дымом военных кухонь. Там стояли штабы Ленинградского фронта. Там ели…
Острое, уже нечеловеческое чувство тянуло туда, и лишь опасность встречи с солдатом мешала перейти реку. Но однажды я все же решился. Опасливо, стороной по льду я подошел и сначала спрятался за деревянные быки Каменноостровского моста. Потом при первых сумерках по льду обошел восточную стрелку острова и уже в потемках лазал по помойкам госпиталя, выискивая среди отбросов и замерзших нечистот что-нибудь съедобное.
Однажды я пошел на Кронверкскую в родную 35-ю квартиру в надежде «поживиться» дровами. Квартира заморожена и пуста. Снаряд попал в шестой этаж дома, пробил потолок и пол нашего пятого этажа и разорвался на четвертом. Из обоих дыр тянуло нежилым затхлым морозом. В большой передней стояла огромная вешалка красного дерева — остатки собственности члена Государственной думы Раевского. Я с трудом затащил ее в комнату и с отчаянной решимостью стал ломать в полной уверенности, что в квартире никого нет. Вдруг медленно приоткрылась дверь и передо мной возник скелет партийца Александрова! Я обомлел. Обломки моей «антисоветской деятельности» были разбросаны по всей комнате. Как мог существовать «слушатель партийных курсов при Смольном», незадолго до войны направленный из деревни в Ленинград, в промерзшей квартире на пятом этаже без воды и отопления? — «Боря, что ты делаешь? Я подам на тебя в суд, и ты ответишь по законам военного времени за порчу государственного имущества». Александров торжественно показал на приколоченный к вешалке государственный инвентарный номер. Я испугался и мямлил невесть что. Александров постоял, и ушел, наслаждаясь произведенным эффектом и предстоящим судом.