— Оскар, это было в тысяча девятьсот тридцать первом году, десять лет назад. Посмотри на журнал. На газету. А главное, на себя посмотри! Тебе двадцать один год, ты выше меня на полголовы!
Он положил поверх моей салфетки газету «Голос долины», номер от 27 декабря 1941 года.
— Папа, я не вру. Но объяснить, что произошло, не могу.
— Ну, начни с начала. С того дня, когда я уехал из Кейро, — предложил папа и протянул мне сигару.
— Папка, ты что? Мне одиннадцать лет! Я не курю! — искренне возмутился я, но, одумавшись, не стал отказываться. Поблагодарил отца, спрятал сигару в карман рубашки и попробовал начать с начала.
С дробей. Как я не мог решать задачи с дробями и как — откуда ни возьмись — появился мистер Эплгейт и стал учить меня математике. Потом я рассказал, как Уилла-Сью обнаружила промокшую библиотечную книгу и как пришлось ходить с тётей Кармен на все уроки. Рассказал про Сирила, про наши поезда в вестибюле банка, про стихотворение Киплинга и как я декламировал его для банкира, мистера Петтишанкса.
Дальше, хочешь, не хочешь, надо было рассказывать про злополучный сочельник.
— Знаешь, пап, я ведь очень полюбил мистера Эплгейта. Ты уехал, и у меня никого близкого не осталось. Он мне вроде как тебя заменил. Он тоже любил поезда. И во всём мне помогал. А теперь его нет на свете, и виноват в этом я. Я вообще во всём виноват, потому что забыл запереть дверь и включить сигнализацию. — Я заплакал, закрыв лицо руками.
— Ты не виноват, Оскар, — произнёс папа. — Виноваты они, преступники. — И выругался, обозвав этих преступников таким словом, которое я от него никогда прежде не слышал. Потом продолжил: — Сынок, я читал, что человек, когда с ним приключается что-то ужасное, старается об этом забыть. И теряет память. Наверно, эти сволочи посадили тебя в клетку или в яму. Там ты и вырос.
— Папа, я ехал на поезде. Много часов. От Чикаго до Лос-Анджелеса. И мне одиннадцать лет. Ну, пожалуйста, поверь!
Папа недоуменно поднял брови. И ровным голосом, торжественно и печально произнёс:
— Оскар, прошло десять лет. Сейчас не тридцать первый, а сорок первый год. Тебя похитили и не нашли. Каждый день каждого месяца каждого года из этих десяти лет пропущен мной через сердце. Каждую ночь я плакал, уткнувшись в подушку, представляя тебя мёртвым или связанным по рукам и ногам в грязном багажнике…
Я слушал его и впадал в отчаяние. Папа должен мне поверить, иначе он решит, что я спятил.
Папа докурил и загасил сигару. Я тут же достал из кармана ту сигару, которую он зачем-то дал мне полчаса назад. Он машинально закурил, но тут же поморщился и сплюнул.
— Отчего такой вкус? И что это за зелёный порошок? В чём ты вывалял сигару?
И тут меня осенило.
— Вот тебе доказательство! — воскликнул я.
Вывернув карман, я вытряхнул на ладонь немного ярко-зелёного порошка, а потом пересыпал его в подставленную папой руку.
— Ну, сам скажи, что это такое! — потребовал я.
Он растёр щепотку порошка пальцами, понюхал. Поморщился:
— Это… это же сухая краска. Для нашей вечнозелёной травы и кустов… Прерии на макете…
— Верно! Пап, а теперь вспомни, как я клал голову на макет и смотрел на поезда сбоку. Перед тем как пришли грабители, я так и сидел — в банке, возле макета мистера Петтишанкса, со стороны Великих прерий. Я перепачкал этой травой всю щёку. А потом прыгнул и оказался в макете. И одна старушка в поезде сделала мне замечание. Я вытер щёку и, чтобы не оставлять грязи, стряхнул порошок в карман.
Папа наконец задумался. А потом, прищурившись, сказал:
— Ну, допустим… Только сейчас не тридцать первый год. В этом я уверен. Я дважды голосовал за Рузвельта — в тридцать втором и в тридцать шестом. Президент Рузвельт и вытащил нас из ужасной депрессии. Один, голыми руками. Снова поставил страну на ноги. Ой, а ведь кино-то теперь цветное, представляешь? И за это время изобрели лекарства от любых инфекций — сульфапрепараты. А лучший игрок Американской бейсбольной лиги теперь Джо Ди Маджио, он играет за «Янкиз». Сорок пять пробежек и семьдесят украденных баз за прошлый сезон! Ты об этом что-нибудь слышал?
— Нет, конечно. Но это неважно, пап, — сказал я, нетерпеливо постукивая по столу ложкой. — Зато мы с тобой теперь богатые люди.
— Богатые?
— Да! Ты сможешь купить целый апельсиновый сад! У нас есть десять тысяч долларов!
— Что за глупости, Оскар? Последние годы я из кожи вон лез, чтобы вернуться к той жизни и достатку, что имел до кризиса. Сейчас зарабатываю пятьдесят долларов в неделю.
— Папа, разве ты не знаешь, что мистер Петтишанкс предложил вознаграждение за информацию, которая позволит арестовать грабителей. Сначала он назначил пять тысяч, а потом удвоил эту сумму. Только мне надо получше вспомнить, как выглядели преступники и как их звали. Миллионерами мы, конечно, не будем, но заживём! Заметка про награду была во вчерашнем номере «Лос-Анджелес таймс». Я сам читал.
Папа покачал головой:
— Оскар, вознаграждения нам никто не даст. Все сроки прошли. Полиция уже не станет заниматься этим делом. О нём давно забыли. И вообще, в мире идёт война. Америка тоже воюет.
— Какая война? С кем?
— Японцы атаковали Пёрл-Харбор.
— А где это? И что… значит, мы воюем с японцами? — Дома, в Кейро, я знал одного японца, мистера Киношуру. Он торговал газировкой. — Па, но японцы — хорошие люди. Зачем они это сделали?
— Вся Калифорния в панике, — продолжал отец. — Люди боятся, что японцы вот-вот нападут отсюда, с океана, и начнутся бомбёжки. Все молодые ребята идут на войну — кто в армию, кто на флот. — Папа вдруг побледнел. — О, Господи… — пробормотал он.
— Что такое, пап?
— Оскар, нам надо вести себя крайне осторожно. Объявлена всеобщая мобилизация. Призывают всех подряд. Как раз на прошлой неделе был рейд по фруктовым плантациям, забрали всех молодых сборщиков, не укрылся никто. И тебя заберут, глазом моргнуть не успеешь.
— Но мне всего одиннадцать лет!
— Вот именно. Будь тебе двадцать один, я бы сам тебя благословил. Страну надо защищать. Но пятикласснику на войне делать нечего.
Он смотрел на меня с сомнением, начиная верить в невозможное. Он такой, я хорошо его знал. Рассудок твердил ему, что верить нельзя, но что-то — наверно, интуиция — подсказывало, что я говорю правду.
Папа дал мне свою старую рубашку, кепку с эмблемой «Джон Дир» и комбинезон. Всё это сидело на мне лучше, чем Сириловы обноски, но даже папины вещи были мне тесноваты. Потом папа тоже оделся, и мы с ним поехали к нему на работу — из Бёрбанка в Тарзану. Там, на цитрусовом ранчо «Тип-топ», мы проверяли, как работают моторы тракторов и другой техники, которую папа продал владельцам этого ранчо и всех соседних ферм в округе. Мы меняли клапаны на старом механическом сборщике плодов, проверяли ходовую часть. Папа не отпускал меня ни на шаг, словно боялся, что меня похитят. И то и дело знакомил меня с разными людьми: одни заканчивали смену, другие начинали. Все они были с юга, из приграничных районов Мексики, и по-английски не понимали, но папа за эти годы, похоже, навострился болтать по-испански. Эти люди общались со мной как со взрослым, а не как с ребёнком, и это было непривычно. И вообще, мне не хотелось быть большим, пусть даже большим и сильным, как Голландец. Одиннадцать лет — в самый раз.
Когда в середине дня на плантацию приехал хозяин ранчо, отец предупредил, что на глаза ему лучше не показываться.
— Постарайся затесаться в толпу сборщиков фруктов. Притворись, что ты мексиканец. И не говоришь по-английски. Старик Тип-топ тебя не заметит.
Но старик Тип-топ меня заметил.
— Эй, рыжий, пойдём-ка со мной в контору, — велел он. — Сними кепку. Ага, никакой ты не сборщик фруктов! Я обязан сообщить о тебе в призывную комиссию, поскольку бумаг у тебя нет, а призыву ты по возрасту подлежишь. Вот ведь какая штука. Кстати, слышишь, вербовщики подъезжают на джипе…
— Это мой сын, — принялся объяснять папа, когда мы пришли в контору. — Он просто в гости приехал.