Лиза, щурясь от солнца, бросает из-под ладони лукавый взгляд.
— Витенька, ну пожалуйста, расскажи про свою жену.
— Зачем тебе?
— Она была красивая, умная, необыкновенная, да?
— Всё это прошлое, к чему ворошить?
Пригорюнилась, в тёмных глазах огонь потух.
— Что ты, Витенька… Прошлой любовь не бывает. Она всегда настоящая.
— Тебе-то откуда знать?
— Действительно, откуда? Но всё-таки я не понимаю, как это может быть. Любишь, любишь, а потом вдруг — прошлое. Значит, было что-то другое, не любовь… Она тебя обижала?
— Кто? Моя жена? С чего ты взяла? Надоели друг другу, вот и расстались.
— Значит, ты не любил, — подвела итог со вздохом облегчения и добавила сочувственно: — Несчастная женщина. Как она теперь страдает без тебя.
Я поймал себя на том, что плохо помню Эльвиру, но несчастной она не была, это точно. Какой угодно — обворожительной, лживой, злой, бескорыстной, себе на уме, — но не несчастной. Лиза права в одном: я никогда не любил по-настоящему маленькую татарочку, хотя одно время мне было с ней хорошо, головокружительно, как и ей со мной.
— Пойдём в воду, — позвал я, поднимаясь.
Лиза опередила, кинулась с обрыва на глубину, погрузилась с головой, и на мгновение я обмер: где она? Всё оставалось на своих местах — солнце, река, блистающий, прекрасный мир, — а Лизы не было. Она плыла под водой, она мастерица нырять и плавать. Я уже убедился в этом, но я её не видел, поверхность воды разгладилась, и я испытал огромное, невыразимое страдание, как будто лишился чего то такого, что неизмеримо дороже жизни…
Пьём чай у старика со старухой, по вечерам ходим к ним в гости. Породнились. Теперь я деду Антону тоже внучатый племянник, но по линии другого брата, Прохора. Он уже три раза извинялся за то, что не сразу признал. Годы, глаз уже не тот, как в шестьдесят лет. Я отвечал одно и то же: с кем не бывает. На столе керосиновая лампа, только что её запалили. В лампаде под иконкой мерцает огонёк, как с другого конца вселенной. Чай богатый: баба Луша вынула из печи картофельные шаньги, поставила варенье трёх сортов — брусника, малина, смородина. Плюс шоколадные конфеты и разные печенья из Лизиных гостинцев. Разговор неспешный, обстоятельный. Витийствует в основном Антон Иванович, баба Луша ему возражает, мы с Лизой соответствуем, внимаем умным поучениям.
— Без электричества жить можно, — сообщает старик, стряхивая хлебные крошки с бороды. — Больше скажу, безо всего можно жить, даже без пищи, кроме совести. Как у вас об этом в городе понимают? Небось забыли, что такое совесть?
Не успеваю ответить, встревает баба Луша:
— Дай людям спокойно покушать, старый. Проповедник нашёлся. У самого-то она где?
На подковырки жены дед не обращает внимания, разве уж сильно допечёт, но это редко бывает.
— Совесть, детки мои, такая штука, противоположная алчности. Меж ними боренье идёт. Так в Писании сказано. Кто поддался алчности, потянулся на золотой манок, тому не видать царства Божия. Да и на земле ему худо. Без совести, вытесненной алчностью, человек становится как бы душевно слепой, немощный и бесприютный. С виду, конечно, как сыр в масле катается, а внутрь загляни — там темень и вонь. Не позавидуешь такой жизни. Мы по телику раньше смотрели, когда свет был. Их там всех показывают, которые скурвились. Ну как они живут? Страшно подумать. Всё вроде есть, всего в изобилии, пир горой, а толку-то что? От страха перед неизбежной расплатой с ума сходят. Пуляют друг в дружку почём зря, пытками пытают, детишек малых не жалеют. Всё от страха одного. Кто первым ближнего не сожрёт, того самого сожрут. Хуже зверей, право слово.
Старик горестно качал бородой, будто грудь подметал, захотелось его утешить. Его печаль была безнадёжной и такой понятной. Лиза опередила.
— Дедушка, но разве обязательно если человек богатый, то зверь? Разве по-другому не бывает?
Дед поглядел на неё с каким-то проницательным сочувствием.
— Не бывает, не надейся.
— Как же так, дедушка? Слишком просто получается. Выходит, каждый богатый человек преступник, а любой бедняк — праведник? Зачем тогда работать, учиться, дома строить, книги писать? Чтобы в лапти обуться и сухую корочку жевать?
— Путаница у тебя в голове, племянница, — доброжелательно отвечал старик. — Богатство богатству рознь. Важно, как нажито. У меня вон прадед тоже был богатым, лавку имел, два дома, много скотины и птицы, но всё ведь нажил горбом, никого не ущемлял. В этом вся суть и есть. Каждому по труду воздаётся, а не по лихости. Нынешние богатеи сами копейки не заработали, чужое поделили и скоко людей вокруг себя обездолили. Потому нет им спасения, и на праведном суде с них взыщется полной мерой.
— Взыщут, как же, жди, — буркнула баба Луша.
— Есть миллионеры, — не унималась Лиза, щёчки у неё раскраснелись, — которые церкви строят, больницы, дома для престарелых. Раздают деньги направо-налево. О бедных заботятся.
— Ну да, — усмехнулся дед. — Раздели догола и подачку бросили. На, дескать, голодранец, купи себе бублик. И ведь подают тоже не по душе, опять от страха. Ну как ограбленный народец озвереет, набросится скопом, ноги поломает, дворцы пожгёт? В истории всякое бывало, и ещё не раз будет.
— Не спорь с им, доча, — посоветовала баба Луша, подкладывая Лизе в тарелку мочёной брусники. — Чернокнижник. Ему хошь кол на голове теши, не уступит. Такой уродился поперечный дед.
Понятно, Лиза косвенно пыталась как-то защитить, оправдать отца, но ей это не удалось…
… Сварила картофельный супец — эпохальное событие. С утра было видно, задумала что-то грандиозное, выпроваживала из избы, чтобы не путался под ногами. С вечера условились пойти за грибами, но она передумала: «Сходи один, Витенька, искупайся, что ли. Ну что ты как маленький, нельзя так держаться за женскую юбку». Я заподозрил неладное, но послушался, пошёл, правда, не в лес, к Юсуповым. Дело в том, что несколько дней вынужденного безделья подействовали угнетающе на психику. Впервые за долгие годы я оказался как без рук: без пишущей машинки, без компьютера, даже без бумаги. Незаписанные слова, фразы, обрывки сюжетов напрягали сознание, словно малые голодные детки.
Обратился к деду со своей нуждой, у него бумаги не было, но нашлось несколько обглоданных шариковых ручек с высохшей пастой и пяток разноцветных карандашей. Дед сказал: пойдём к Митричу, самый культурный человек в деревне, бывший библиотекарь. Бумагой наверняка запасся.
Пока шли деревней, из огородов кое-где подымались женщины, все в изрядных летах, окликали деда Антона, церемонно здоровались, интересовались самочувствием. Дед останавливался и каждой обстоятельно докладывал, что идём к Митричу за бумагой, каковая понадобилась племяннику (мне), чтобы отправить важное послание в город. Мужики не попадались, словно повымерли. Про молодёжь и говорить нечего. Дед ещё раньше рассказал, что те, кому поменьше ста лет, давно подались в коммерцию, и теперь, надо полагать, мало кто остался в живых. Всё посёк зловещий молох мамоны.
Митрич жил на другом конце деревни и оказался сухим, выжженным солнцем до черноты мужичонкой лет шестидесяти, с запахом свежей браги. Когда мы все трое уселись на скамеечку возле дома, запах обрёл материальные очертания в виде серого облака вокруг его головы. Бумаги у него тоже не нашлось, но прежде чем об этом сообщить, он долго, нудно выспрашивал, кто я такой и зачем мне бумага. Затем безо всякого перехода предложил:
— Что ж, земляки, нешто сымем пробу по кружечке?
Дед Антон весомо изрёк:
— Я всё сижу и думаю, спохватишься ай нет людям поднести. Почему не попробовать, коли она есть.
— Суть не в этом, Иванович, — смутился библиотекарь. — Тут вопрос глубже. Веришь ли, буквально помрачение нашло. Третий раз заквашиваю и никак до перегонки довести не могу.
— Леший тебя водит, потому что без бабы живёшь. Крепкому мужику без бабы жить вредно. Спиться можно.
Пока Митрич ходил в дом, дед поведал его историю. Баба у Митрича раньше была, хорошая баба, работящая, весёлая, Настёной звали, но пропала три года назад. Пошла однажды за малиной и сгинула. Может, медведь задрал, может, ещё что, кто знает. Пропащих теперь не ищут. Митрич с тех пор керосинит денно и нощно. И бумагу, похоже, на махорку извёл. Была у него бумага, как не быть. Какой библиотекарь без бумаги? Я хотел спросить, где в Горчиловке библиотека, откуда взялась, но поостерёгся. Митрич вернулся с трёхлитровой посудиной и тремя гранёными стакашками. Самолично наполнил все три до краёв. Банку поставил на землю. Мутная белёсая жидкость пенилась и отдавала сивухой. На вкус оказалась кисленькой, как квасок. Мне понравилась. Снова закурили мою «Яву». Потом повторили, как водится, потом ещё. Утешное получилось сидение. Всё, что томило душу, отступило, истаяло в чарующем мареве летнего дня. На задворках вселенной, возле картофельного поля, явственно чувствовалось дыхание вечности, а может, и благодати. Вели неспешную беседу с пятого на десятое, приличествующую трём мужикам разного возраста, но одинаково истомлённым загадочными видениями жизни и вдруг обретшим минутный покой. Митрич предупредил, что квасок, с виду слабенький, — коварная штука и может так вдарить, что мало не покажется. Я не поверил, пил и пил, как соску сосал. Митрича с его сухим лицом и как-то безобидно осоловевшего деда Антона воспринимал совершенно как родных людей, как встреченных неожиданно задушевных братьев.