И всё же на то, чтобы окончательно искоренить в туземцах дрожжевой бродильный элемент, ушло не меньше пяти лет. Объяснялась столь долгая затяжка устойчивостью исторической памяти в коллективном сознании руссиян, на генном уровне хранивших представление о себе как о великом народе. Современная наука справилась с этой иллюзией, хотя пришлось применять комплекс дорогостоящих мер, от тотальной промывки мозгов по методике, удачно апробированной во всех странах Европы, до вживления индивидуальных микрочипов стабилизации интеллекта целым социальным прослойкам, выказывавшим те или иные пассионарные признаки.

Депутация «Молодой России» состояла из трёх белокурых юношей приятного педерастического вида и пяти длинноногих красавиц с лунными очами, в которых сияло очарование беззаветной готовности. Явно отбирал их кто-то, хорошо знающий вкусы генерала, тяготеющего к гиперсексуальности. Все молодые партийцы были наряжены в белоснежные балахоны, головы убраны венками из незабудок (символ покорности в любви), и у всех на груди одинаковые таблички с надписью: «Навеки твой раб, о великий триумфатор!»

Анупряк-оглы окинул туземцев рассеянным взглядом, благосклонно нахмурил брови и уже готов был повернуться спиной, дать знак, чтобы подавали носилки: пора следовать на праздничное пиршество в Кремль; но в последнюю секунду его внимание привлёк синеглазый юноша, шагнувший вперёд, держа на вытянутых руках что-то вроде хрустального магического шара. Подарок, но какой?

— Что это у тебя, раб? — небрежно поинтересовался генерал.

Молодой руссиянин склонился в глубоком поклоне, подставляя шею для усекновения (поза примирённости).

— Дар волхвов, государь. Через него познаётся судьба.

Голос у раба чувствительный, наполненный искренним благоговением. Ишь ты, государь, подумал Анупряк-оглы. Выходит, и дикаря можно обучить культурным манерам.

— Дай-ка поглядеть поближе.

Руссиянин затрепетал, но не совершил роковой ошибки, не переступил запретную черту.

— Не смею, государь!

— Правильно делаешь, что не смеешь, — ухмыльнулся генерал и, подталкиваемый любопытством, в третий раз покинул кресло. Приблизился вплотную к дарителю. Ободрил:

— Смотри в лицо, не дрожи.

Перенял тяжёлый кристалл, мерцающий внутри лазоревыми переливами. От него перетекла в мышцы знобящая прохлада.

— Сколько же стоит такая штука?

— Ровно твою жизнь, палач, — услышал спокойный ответ, отшатнулся, но поздно. В последний миг Анупряк-оглы, триумфатор и истребитель славян, испытал два сложных чувства: почти радостное узнавание — где-то он видел прежде этот уклончивый, струящийся лик, напоминающий облачное небо, — и горечь непоправимой утраты. Из руки руссиянина, как молния из тучи, выскользнуло стальное лезвие и снизу вверх пробило ему подбородок и вонзилось в мозг, обломив кончик о черепную кость. Удар был такой силы и точности, что Анупряк-оглы умер мгновенно, у него лишь чудно лязгнули зубы, точно попробовал перекусить клинок, да из ушей, как из дупел, с гулким хлопком выскочили серные пробки.

На несколько мгновений на площади установилась мёртвая тишина, разрушенная затем множеством звуков: жутким многоголосым воем толпы за колючей проволокой, секущими криками команд, свистом пневматических дубинок, выстрелами, — и вдруг всё перекрыл мерный, литой гул невесть откуда взявшегося вечевого колокола. Потом всё смешалось. Полиция смяла худосочную группу партийцев из «Молодой России», принялась с завидным старанием втаптывать её в асфальт, но вскоре и её, полицию, подхватил и увлёк за собой закрутившийся в бешеном водовороте поток обезумевших людей, из которого то тут, то там выплёскивались тоненькие ручейки, стремившиеся укрыться в прилегающих улочках. Откуда-то сверху, словно с прохудившихся небес, на площадь обрушились свирепые клинья хлорированной пены, и наконец всё скрылось в серых облаках слезоточивого газа…

Примерно через час, когда видимость восстановилась, приступили к работе санитарные команды. Энергично расчистив площадь мощными брандспойтами, сваливая в кучи покалеченных, убитых в свалке, растоптанных и расстрелянных людей, молодчики в противогазах приблизились к эпицентру трагедии. Командовал санитарами знаменитый на всю Москву спасатель, швед по национальности, полковник Свенсон. Перед ним открылась мрачная картина. Господин в чёрном цилиндре, в перепачканной кровью тунике сидел подле кресла, держа на коленях голову убитого триумфатора, и что-то как будто ему нашёптывал. Свенсон узнал известного политика и инвестора Зашибалова, персону в общем-то хотя и влиятельную, но второстепенную, происхождением из руссиян. Зашибалов, в свою очередь, признав спасателя, горестно изрёк:

— Видите, полковник, какая невосполнимая потеря для мировой демократии.

Свенсон кивнул, пригладил ёжик рыжих волос. Сухо спросил:

— Вы были рядом, когда это случилось?

— Да, конечно… Полагаю, я должен быть на месте генерала. Убийца просто промахнулся.

— Запомнили его в лицо?

— О, на всю жизнь. Это, безусловно, политический маньяк.

— Помогите его отыскать.

Вместе они долго копались в кровавом месиве, в том, что осталось от депутации «Молодой России». Потом несколько раз пересчитали количество трупов. Их было семь, а не восемь.

Труп убийцы исчез.

Глава 29

Наши дни. В поместье олигарха

Всё возвращается на круги своя. Я снова в подвальной каморке, и условия содержания примерно те же, что и прежде. Как будто ничего не изменилось. Прелестная Светочка-студентка, свидетельница убийства юриста Верещагина, приносит пожрать, но держится скованно, как с приговорённым. Несколько раз заглядывал доктор Патиссон, но ненадолго, не вступая в беседы, и никаких новых процедур пока не назначал. Я набрался духу и спросил у него, что теперь со мной будет. «То и будет, что должно быть после вашей безобразной выходки», — мрачно ответил он и тут же ушёл. Правда, появилась одна льгота: если раньше я опорожнялся в цинковое ведро в углу, то теперь два раза в день, утром и вечером, незнакомый молчаливый охранник, похожий на трубочиста, выводил меня в туалет, расположенный чуть дальше по коридору. Пауза неопределённости затягивалась, и я предполагал, что господин Оболдуев никак не мог решить, какое применить наказание. Я его понимал: тут какую кару ни придумай, всё будет мало.

Все эти дни, во сне и наяву, я жил погружённый в воспоминания, вновь и вновь перебирал в памяти эпизоды нашего побега с таким наслаждением, как скупец разглядывает накопленные сокровища, одно за другим извлекая их из сундука. Лизу я видел в последний раз сладко, блаженно спящей, с раскиданными по подушке волосами, с тенями ночной неги под глазами; потом, когда меня запихивали в «джип», показалось, она мелькнула на крыльце, но это могло быть игрой воображения.

В какое-то утро, ещё в полусне, я вдруг всей кожей, нервами ощутил, что она тоже здесь, в поместье, и это принесло мне огромное облегчение.

На четвёртое или пятое утро в каморку ворвался Герман Исакович, и по его вернувшейся словоохотливости и бодрому озадаченному виду я понял, что судьба моя наконец-то, кажется, определилась.

— Что же вы наделали, батенька мой, Виктор Николаевич, о чём думали своей умной головушкой? — начал он с таким выражением, как будто меня только что привезли. — Вот уж истинно сказано — никто не причинит человеку столько вреда, сколько он сам себе. Особенно это касается, конечно, руссиянских интеллигентов… На что, позвольте спросить, рассчитывали, затевая эту мерзость? И это после всех благодеяний, какие видели от господина нашего Оболдуева! Неужто у вас похоть сильнее рассудка?

— Действовал будто в помрачении ума, не могу объяснить.

— Объяснять ничего и не надо, поступки говорят сами за себя. Поглядите, сколько греха взяли на душу. Убийство, кража, а теперь вдобавок — растление малолетней. Да какой малолетней! Которая благодетелю нашему дороже жизни. Чем только улестили несмышлёную девушку? Небось клялись в вечной любви, как водится у вашего брата, у соблазнителя?