Император молчал слишком долго. Его взгляд, не отрываясь, смотрел на Катаяму. Невозможно было угадать, что происходит за этим бесстрастным, почти отсутствующим выражением лица.

— Нанкин, — наконец произнес он. — Зверства, длившиеся шесть недель. Убийства мирных жителей. Насилие. Мародерство. И все это — под сенью императорского флага.

Катаяма склонил голову еще ниже. На лбу его выступила испарина.

— Да, ваше императорское величество.

— И вы считаете, что я не знал? — усмехнулся Хирохито. — Что до меня не доходили доклады? Что мои министры, мои советники, мои военные докладывают мне лишь то, что хотят?

Катаяма поднял голову. В глазах его блеснула отчаянная, почти безумная решимость.

— Ваше императорское величество, я не знаю, что докладывают вам. Я знаю только, что если вы знаете — и молчите, если вы видите — и не останавливаете, то позор этих злодеяний ложится не только на армию. Он ложится на всю Японию. На ее прошлое, настоящее и будущее. На дом, который несет ваш фамильный герб — хризантему. На ваш дом, ваше императорское величество.

В зале повисла тишина, плотная, как вода в глубоком колодце. Гофмейстеры у стен замерли, боясь дышать. Слова Катаямы были неслыханной дерзостью, граничащей со святотатством.

Император снял очки, медленно протер их белым шелковым платком. Потом снова надел. В этом жесте не было нервозности, а только усталость. Глубокая, выстраданная усталость человека, который несет на своих плечах груз, неподъемный для простого смертного.

— Вы смелы, генерал-майор, — тихо сказал он. — Или безумны. Или, может быть, вы единственный честный человек в моей армии.

Хирохито умолк, и Катаяма увидел в его глазах не гнев, не презрение, а нечто совсем иное. Боль. Боль человека, который знает правду, но бессилен ее изменить.

— Я получал доклады, — произнес император почти шепотом. — Скупые, смягченные, приглаженные. Словесный бисер, нанизанный на нить дипломатии. Я догадывался, но доказательств у меня до сих пор не было.

Он взглянул на лакированную шкатулку, стоящую на низком столике рядом с его креслом. В ней, Катаяма это знал, лежали фотоснимки, с изображениями изувеченных тел у стен Нанкина, солдат, с мечами занесенными над связанными пленными. Улицы, заваленные трупами женщин и детей.

— Чего вы ждете от меня, генерал-майор? — спросил Хирохито, и в его голосе впервые прозвучала неприкрытая, человеческая горечь. — Чтобы я вышел на балкон дворца и объявил нации, что наши солдаты — это убийцы и насильники? Чтобы я приказал арестовать генералов, победителей в битвах при Нанкине и Ухане? Чтобы я публично покаялся за преступления, совершенные от моего имени?

— Я жду, ваше императорское величество, — твердо сказал Катаяма, — что вы сделаете то, что велит вам сердце и совесть. Я не смею указывать Сыну Неба. Я смею лишь просить вас, не отворачивайтесь. Не позволяйте лжи затмить солнце Японии.

Император закрыл глаза. В сумеречном свете, проникавшем сквозь рисовые бумажные панели, его лицо казалось высеченным из старой, потрескавшейся слоновой кости. Тысячелетняя усталость богов, обреченных вечно нести бремя человеческих грехов, читалась в каждой черточке.

— Я не могу сделать того, что вы просите, — наконец произнес он. — Не сейчас. Армия не позволит. Правительство не позволит. Меня объявят безумцем или марионеткой. Или, что хуже, заставят замолчать навсегда, прикрываясь моим же именем.

Катаяма почувствовал, как земля уходит у него из-под ног. Он проиграл. Император узнал правду, но ничего не сможет сделать. Оказалось, что Сын Неба еще не закончил.

— Однако, — медленно продолжал он, — я не могу не видеть, не могу не знать, не могу оставаться в плену лжи, которую плетут мои генералы и сановники.

Хирохито открыл глаза и посмотрел прямо на Катаяму. В этом взгляде не было слабости. Была холодная, расчетливая решимость человека, привыкшего ждать своего часа. И еще что-то, чего подданный различить не смог.

— Вы создали «Красную хризантему», — утвердительно произнес император. — Тайное общество офицеров, ученых, гражданских, которые хотят видеть Японию иной. Не той, что терзает слабых, а той, что ведет за собой силой примера. Не той, что сеет смерть, а той, что дарует жизнь.

— Да, ваше императорское величество, это так.

— Продолжайте… Я не могу поддержать вас открыто. Я не могу вас защитить. Если вас арестуют, я не смогу вмешаться. Если вас отправят на казнь, я не смогу отменить приговор, но пока я жив, пока я на троне, вы будете знать, что Сын Неба все видит и все помнит.

Он протянул руку к шкатулке, коснулся ее крышки кончиками пальцев, бережно, почти благоговейно.

— Эти свидетельства останутся у меня. Я буду хранить их. И когда наступит час, а он наступит, ибо ложь не может длиться вечно, — они станут тем мечом, которым я поражу зло в собственном доме.

Катаяма склонился в глубоком поклоне, коснувшись лбом пола. Из глаз его, впервые за двадцать пять лет безупречной военной службы, выкатилась слеза и упала на темный, отполированный до зеркального блеска паркет.

— Ваше императорское величество… — прошептал он. — Я не смею благодарить. Я смею лишь служить.

— Служите, — просто ответил Хирохито. — Не мне. Японии. Истинной Японии, которую мы оба потеряли и которую оба пытаемся найти.

Он сделал едва заметный жест рукой. Аудиенция окончена. Катаяма пятился к дверям, не смея повернуться спиной к Сыну Неба. У самого порога он в последний раз поклонился и поднял глаза.

Император снова сидел неподвижно, лицо его было бесстрастным, и только в глубине зрачков, за стеклами старомодных очков, мерцал слабый, живой огонек. Старый вояка вздрогнул. Ему почудилось, что Сын Неба смеется.

Двери сомкнулись. Генерал-майор Катаяма вышел в приемную, где воздух был обычным, а не божественным. Офицер секретариата вернул ему катану и проводил со все той же почтительной, ничего не выражающей вежливостью.

Наружу, в тяжелый июльский зной, Катаяма вышел уже другим человеком. Он нес в себе тайну. Сын Неба видел. Сын Неба помнил. Сын Неба ждал своего часа. И «Красная хризантема» отныне цвела не только под покровом ночи, но и под сенью императорского трона.

— Господин генерал-майор, — окликнул его незнакомый голос. — Не следует так спешить.

Глава 17

Самолет — гражданский Ли-2, перекрашенный в защитный цвет, с наспех закрашенными опознавательными знаками «Аэрофлота» — стоял на бетонке, прогревая моторы. Вокруг суетились техники, завершая последние проверки.

На краю взлетного поля дежурный зенитный расчет ворочал спаренными стволами, всматриваясь в светлеющее небо. На Москву налетов еще не было, но ПВО всегда оставалось настороже.

Я стоял у трапа, курил, вдавливая окурок в край консервной банки, заменявшей пепельницу. Сироткин, верный мой адъютант, уже занес в самолет мой чемодан, термос и сверток с пирожками.

Лицо у парня было хоть и веселое, но осунувшееся. Не удивительно, мы оба с ним почти не спали. Москва, совещания, даже короткая встреча с семьей — все это уже казалось сном. Война звала обратно.

Подъехала черная «эмка». Из нее вышел генерал-лейтенант Маландин, новый начальник штаба Западного фронта. Мы были знакомы по работе в Наркомате обороны. Это был толковый военачальник, спокойный, с цепким умом хорошего тактика.

— Здравия желаю, Георгий Константинович, — козырнул он, подходя. — Принимайте под свое командование.

Я кивнул, окинув его быстрым взглядом. Лицо его, прежде аккуратно выбритое, сейчас заросло седоватой щетиной. Видать, ночью тоже не спал, вникал в обстановку. Что ж, посмотрим, насколько глубоко.

— Здравствуйте, Герман Капитонович! Карты захватили? Последние данные по фронту?

— Всё здесь, — Маландин похлопал по туго набитому портфелю. — Если это можно назвать «данными»… Связи нет, сплошные белые пятна, противник на подступе к Минску, а где наши армии, никто толком не знает.

— Значит, будем узнавать на месте, — отрезал я. — Поднимайтесь. Я подожду еще одного товарища.