— Вы что, на сеанс опоздали? — нимало не смутившись от слов Лены, спросила Костюкова. — Пойдемте, я проведу вас через служебный ход.
— Нет, я не картину пришла смотреть, — с недоумением поглядела на нее Лена. — Я к вам пришла.
— Ко мне? — казалось, искренне удивилась Костюкова. — Это зачем же? Ах да, чтобы сказать: «Вы же совсем не работали с ребятами!» Для этого и пришли?
— Для этого, — замечая, как начинает пасовать перед Костюковой, и злясь за это на себя, сказала Лена. — А вы что же думали: развалили работу — и конец?
— Ничего я, признаться, не думала, — преспокойно разглядывая Лену, как бы нехотя возразила ей Костюкова. — Ну согласна, вожатая из меня не получилась. Не гожусь в воспитатели, верно. Так ведь я и ушла.
— Но почему, почему вам это все так безразлично? — вспыхнула Лена. — Кто вы такая, чтобы от всего отмахиваться? «Не гожусь»! «Ушла»! Да ведь вы же комсомолка, поймите! Комсомолка, а рассуждаете, как какой-нибудь старый-престарый часовщик!
— Часовщик? — удивилась Костюкова. — Почему же именно часовщик?
— Ах, ну просто вы очень похожи на одного моего знакомого часовщика, — смущенно рассмеялась Лена. — Удивительно, до чего похожи! Вот и улыбка такая же насмешливая, и смотрит на вас, точно наперед все знает. Снесла я ему недавно папины часы, так он повертел, повертел их в руках и говорит: «Увы, милая барышня, не все под силу даже мне. Увольте, часы эти исправить я не берусь».
— А по-моему, честный ответ, — сказала Костюкова. — Вот и вы увольте меня, милая барышня. Увы, и так далее…
— Нет, не уволю! — окончательно поняв, что сбилась в своем разговоре с Костюковой куда-то совсем в сторону, сердито сказала Лена. — А часы все-таки починили. И, увы, не многоопытный мастер, а мальчишка-ученик. Без лишних слов да насмешливых взглядов взял он у меня часы, посмотрел, подумал и велел приходить за ними через три дня.
— И что же, тикают?
— Тикают.
— Ну, а какова у этой басни мораль? — явно подсмеиваясь над Леной, спросила Костюкова.
— А мораль… — У Лены даже дыхание перехватило, так захотелось ей сказать сейчас Костюковой что-то очень хлесткое, обидное. — А мораль та, что вы не комсомолка, а «увы» какое-то! Вот!
Она повернулась и пошла к выходу, намеренно замедляя шаги, чтобы Костюкова не подумала ни с того ни с сего, будто она спешит уйти, желая оставить последнее слово за собой.
— Послушайте, Орешникова! — громко и от этого особенно уверенно прозвучал в пустом зале голос Костюковой. — Вы что же, собираетесь быть педагогом, воспитателем?
— Да! — тоже громко отозвалась от дверей Лена. Это ее решительное «да» прозвучало сейчас в зале как- то по-особенному гулко и торжественно.
— Значит, это ваше призвание? — допытывалась Костюкова.
— Да!
— Любимая профессия?
— Любимая!
— А по-моему, выскочите через год-другой за кого-нибудь замуж, вот и все ваше призвание. Эх вы, маленькая учительша!..
«Ну зачем я пришла к ней! Ну зачем!» — с отчаянием подумала Лена. Ей неудержимо захотелось вернуться и снова прямо в лицо крикнуть Костюковой свое дерзкое, свое уничтожающее «увы». Но она не сделала этого, а только изо всех сил громыхнула ни в чем не повинной дверью, на стеклянной створке которой просвечивалось странное слово «дохв».
«Да ведь это же «вход», только навыворот!» — сообразила Лена, оглянувшись на захлопнувшуюся дверь.
— Навыворот! Все-то у тебя навыворот, Нина Костюкова! — раздельно произнесла она, выходя на улицу, где было много людей, много солнца, и сразу стало как-то легче на душе.
Дом, где жила Лена Орешникова, стоял в совсем крошечном переулке. Даже не в переулке, а в тупичке, примыкавшем одной своей стороной к уже знакомой нам тихой улице.
Подобно множеству ручьев просочились через обступившие этот тупичок дома извилистые ходы и переходы, по которым можно было пройти и на Арбат, и в сторону Смоленской площади, и к станции метро «Дворец Советов».
Но это все были дороги пешеходные, и потому в тупичке редко когда можно было увидеть автомобиль; здесь было на удивление тихо, и его жители, не страшась городских помех, издавна занялись выведением в своих палисадниках и дворах разной цветочной разности, а всего больше сирени.
По весне цвел этот тупичок и лиловой, и белой, и розовой сиренью, благоухал густым цветочным ароматом, и иной москвич, ненароком забредший сюда, оторопело и радостно вдыхал в себя запах цветов, дивясь, что не знал прежде о существовании этого сиреневого заповедника в самом центре Москвы.
Отец Лены, Михаил Афанасьевич, слыл в своем доме главным садоводом. Уже давно, лет этак с двадцать назад, приохотился он в свободные от работы часы копаться у себя во дворе, высаживая да выхаживая цветочные кусты. Постепенно перед окнами квартиры Орешниковых — они жили в одноэтажном флигеле, выходившем окнами во двор, — вырос целый сад.
— Когда человеку за пятый десяток перевалило, — объяснял свое увлечение Михаил Афанасьевич, — обязательно нужно ему чем-нибудь таким заняться, что к природе близит.
И вот, уйдя на пенсию, старик решил всерьез заняться своими цветами.
— Ведь даже премии за садоводство людям дают, — говорил он. — Значит, это дело немаловажное. Да и то сказать — красота!
Но, хоть и было это дело «немаловажное» и возня в саду занимала теперь у старика куда больше времени, чем раньше, он все же сильно скучал по своей работе, по верстаку, по запахам клея, свежей сосновой стружки, по терпкому, чуть пьянящему запаху лака.
— Пенсионер сиреневый! — вздыхал иной раз старик, откладывая в сторону лопату или садовые ножницы. — Ну что ты все стрижешь да копаешь, когда это совсем не твое, брат, дело!
— А какое же еще тебе дело запонадобилось? — сердясь на него, спрашивала жена. — И так день-деньской спины не разгибаешь. Прилег бы, отдохнул.
— «Отдохнул, отдохнул»! — ворчал старик. — Да я теперь только и делаю, мать, что отдыхаю! Пенсионер Орешников-то у тебя иждивенец…
Вот в такую именно минуту уныния и застала Лена отца, когда пришла домой, твердя про себя всю недолгую дорогу от кинотеатра до дома привязавшиеся к ней и до слез обидные слова Костюковой: «Эх вы, маленькая учительша!»
Отец сидел на скамеечке под отцветающим кустом жасмина, и, видно, давно уже сидел вот так, сгорбившись, неподвижно: вся спина и плечи его были усыпаны белыми жасминными лепестками.
Под этим белым покровом отец показался Лене совсем слабым и старым, и ей стало очень жаль его, и еще острей ощутила она обиду от своего незадачливого разговора с Костюковой.
Она села рядом с отцом на скамеечку и тоже пригорюнилась, и первые белые лепестки жасмина, медленно опадая на землю, запутались в ее волосах.
— Ну что, дочка, трудно тебе? — спросил отец, вероятно спеша этим вопросом избежать точно такого же вопроса дочери, но только обращенного уже к нему.
Был Михаил Афанасьевич не крупен фигурой, сухощав, с большими, по-рабочему сильными руками. В старике даже сейчас, когда он понуро сидел рядом с дочерью, машинально сжимая и разжимая пружинящие садовые ножницы, угадывалась этакая неуемная сила до всего имеющего касательство любознательного человека.
— Да, трудно, — сказала Лена.
— Ну, рассказывай…
У Лены не было секретов от отца. Так уж повелось, что она еще девчонкой делилась с ним всеми своими тайнами, ребячьими горестями и радостями. С матерью она была куда сдержаннее.
«Отцова дочь!» — говорили о Лене друзья Орешниковых, хорошо знавшие порядки и обычаи этой на редкость дружной семьи.
Привычка делиться с отцом своими сокровенными мыслями и планами не оставила Лену и когда она выросла. Вместе с отцом выбирала она свою будущую профессию, приняла решение поступить в педагогический институт. Отец советовал ей и в выборе друзей, помогал разбираться в том или ином жизненном явлении, когда у самой девушки недоставало опыта.