Но Салтыкова была милой старушкой. Она даже как-то приветливо поздоровалась со мной на днях, хотя мы и не были официально представлены. При ее колоссальном статусе главы великого рода она вполне могла бы позволить себе лишь надменно взирать на суетящихся вокруг нее провинциальных дворянчиков, заглядывающих ей в рот, но она оставалась живым и приятным человеком.

— Расступитесь! — рявкнул я, отодвигая с дороги какого-то растерянного корнета.

Неохотно, шелестя шелками и недовольно перешептываясь, толпа все же уступила мне место в первом ряду этого импровизированного зрительного зала.

Вот и она. Графиня Салтыкова. Если смотреть на нее моими глазами — глазами человека из будущего, занявшего чужое тело в начале девятнадцатого века, — выглядела она для своих лет весьма неплохо. Никакой старческой одутловатости, никаких тяжелых мешков под глазами. Лицо моложавое, породистое, ухоженное. Сейчас бледновата. Ну так… скорее всего ведь покойница.

Прямо над ней, прямо на паркете, стоял на коленях мужчина лет сорока. По его уверенным, скупым движениям я сразу признал медика. Он вполне профессионально поднес два пальца к сонной артерии женщины, выждал секунду и с явным сожалением отрицательно покачал головой. Затем полез во внутренний карман сюртука за небольшим зеркальцем, чтобы поднести его к губам графини.

В этот момент мозг словно отключился, уступив место вбитым на подкорку рефлексам.

Я рванул вперед, упал рядом и с силой ударил кулаком в нижнюю треть грудины Салтыковой. Прекардиальный удар. Зал дружно ахнул. Не дав никому опомниться, я бесцеремонно оседлал бедра лежащей графини, накрыл ладонью ладонь и начал жесткий непрямой массаж сердца.

— Что стоишь⁈ — рявкнул я на опешившего доктора, который, выронив зеркальце, смотрел на меня совершенно круглыми глазами. — Вдыхай ей воздух, когда я скажу!

Толпа вокруг взорвалась возмущенным гулом. Если бы шок длился чуть дольше, уверен, меня бы уже били. В глазах высшего света Петербурга я прямо сейчас совершал немыслимое: публично, с применением силы надругался над телом скончавшейся графини. Сквозь кольцо зевак ко мне уже решительно пробивались несколько офицеров, чьи лица не сулили ничего, кроме скорой и жестокой расправы.

— Я этими нажатиями гоню ей кровь! Шансов мало, но есть надежда, что она выживет! — крикнул я офицерам, не прекращая методично вдавливать грудную клетку. Хруст шелка под моими руками казался оглушительным.

— Вы… вы уверены в том, что делаете, сударь? — скороговоркой спросил доктор. Надо отдать ему должное: он быстро справился с шоком, подался вперед и всем своим видом продемонстрировал готовность действовать.

— Вы же сами видите, что она мертва! Но не совсем. Мозг еще некоторое время живет. Если запустить кровь, то может еще ожить. Если я сейчас остановлюсь, она такой и останется. Потом всё объясню! — Я дышал тяжело, сбиваясь. — По моей команде зажимаете графине нос пальцами и вдыхаете ей в рот воздух… Сейчас!

Удивительно, но доктор мгновенно подобрался и сделал в точности то, о чем я просил. По его лицу было видно, как сильно он сомневается, как ломает сейчас вбитые в него медицинские догмы. Глядя на него, я готов был поклясться, что этот лекарь втайне не раз размышлял о том, что Воскрешение возможно. Но для этого нужна не столько божественная воля, сколько человеческие руки, грубая механика и правильные реанимационные действия.

— Один… два… три… — громко считал я в такт нажатиям. — Доктор, сейчас!

Господи, как бы мне сейчас помог обычный нож! Разрезать бы этот жесткий корсет, распороть слои ткани, стягивающие грудь, чтобы дать организму — если он все-таки выкарабкается из небытия — возможность сделать первый, полноценный вдох. Но я понимал: если я сейчас потянусь за лезвием и начну рвать на графине платье, офицеры меня просто застрелят на месте. Нет, не за сам факт того, что одежду разрезаю. Явно же поборники нравственности и морали найдутся.

Прогнать бы их всех, да не в моей власти.

А пока спасало лишь то, что взгляды людей переключились с моего «безумия» на действия их собственного, признанного светом эскулапа. Они ждали от него реакции. И то, что уважаемый врач послушно участвует в этом диком, похожем на шаманизм действе, давало мне бесценные секунды для спасения жизни.

Медик, ставший в эти минуты моим ассистентом поневоле, осторожно приложил два пальца к сонной артерии графини. Секунду он вслушивался в тишину собственного осязания, а затем, находясь в полушоковом состоянии и словно боясь собственных слов, тихо выдохнул:

— Сердце бьется. Это… чудо… нет, это научный прорыв!

Я тут же склонился ниже, бесцеремонно прислонившись ухом прямо к измятому шелку на груди женщины. Да. Глухой, неровный, но отчетливый стук. Я его запустил.

И тут Салтыкова слабо застонала и приоткрыла глаза.

— Ах!.. — единым, многоголосым эхом пронеслось по огромному залу. Десятки вееров разом замерли в воздухе.

Я был выжат как лимон. Тяжелый, липкий пот в натопленном сотнями свечей, жаркими печами, в душном помещении ручьем скатывался по моему лицу, щипал глаза. Дорогая ткань сорочки намертво прилипла к взмокшей спине. Тяжело дыша, я отстранился от спасенной и обессиленно сел прямо на натертый воском бальный паркет, вытянув гудящие ноги.

— Теперь, доктор, больная ваша. Лечите ей сердце. По всей видимости, случился инфаркт миокарда, — хрипло произнес я, даже не задумываясь о том, что этот медицинский термин здесь пока никому не известен.

— Господа! Чудо, господа! — не обращая внимания на мои странные слова, выкрикнул доктор, пребывая в совершенно исключительном, немыслимом для его профессии эмоциональном порыве.

— Скатерть снимите со стола, — скомандовал я усталым, севшим голосом, глядя на суетящуюся толпу. — Положите туда графиню и аккуратно, за углы, отнесите в покои на кровать. Дайте ей что-нибудь сердечное и неусыпно следите.

Сил вставать не было. Я так и продолжал сидеть на паркете, наблюдая, как выведенные из оцепенения люди в дорогих фраках и мундирах вдруг суетливо бросились исполнять приказ. Скатерть действительно сорвали, смахнув на пол хрусталь. Графиню переложили на плотный штоф удивительно бережно, словно священную, хрупкую реликвию, готовую рассыпаться в прах от одного неловкого движения.

Пока ее поднимали, старушка, придя в сознание, начала что-то невнятно лепетать. Я напрягся, вглядываясь в ее лицо: не инсульт ли? Но нет, характерных признаков искажения мимики, асимметрии губ или век мною обнаружено не было. Значит, точно инфаркт. Проводив взглядом процессию, уносящую Салтыкову сквозь расступившуюся толпу, я, наконец, тяжело оперся руками о пол и поднялся на ноги.

И только теперь, оказавшись в полный рост перед высшим светом, я физически ощутил то колоссальное, почти пугающее внимание, которым был награжден. На меня смотрели все, кто остался в зале. Музыка давно смолкла.

Я ни о чем не просил, но двое ливрейных слуг уже подскочили ко мне и какими-то специальными щеточками принялись проворно счищать пыль с моих коленей и рукавов. Они чистили дорогой костюм, пошитый аж за сорок рублей, хотя, по правде сказать, я не так уж сильно его и запачкал. Но это чрезмерное, раболепное внимание слуг лишь подчеркивало абсурдность ситуации.

— Что это было, сударь⁈ — раздался над ухом властный баритон. Генерал-губернатор, красный от волнения и возмущения, требовал немедленных объяснений.

Но его начальственный, громовой тон не нашел никакого отклика у собравшихся. Абсолютное большинство дворян смотрело на меня, расхристанного, потного человека с закатанными рукавами, словно на сошедшего с небес небожителя. Да, на дворе стоял просвещенный век, и религиозность общества уже была поставлена под серьезный вопрос модными сочинениями Вольтера и Дидро, но в душе эти люди всё еще оставались глубоко воцерковленными, суеверными христианами. И то, что они сейчас видели, в их картине мира граничило с библейским чудом.

Толпа дрогнула, расступаясь, и ко мне прорвалась Настя. Встав рядом, жена крепко, до побеления костяшек, сжала мое запястье. Я не знал точно, что это было: жест ли искреннего восхищения, или попытка поддержать, чтобы я не стушевался под этим давящим всеобщим вниманием. Признаться, я и сам несколько растерялся.